Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Касаткин Н.А.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

А.А. Киселев

Всю долгую жизнь отца я был очень близок к нему, во-первых, в силу того, что прожил с ним вместе, почти не разлучаясь, вплоть до его кончины, а во-вторых, в силу общности интересов и любви к изобразительному искусству и постоянных взаимно дружественных отношений.

Надо сказать, что отец никогда не делился своими переживаниями, не только связанными с его творчеством, но и с работой учеников, или воспоминаниями о собраниях передвижников, их личных взаимоотношениях и о делах Товарищества. Благодаря такому свойству характера отца лишь при постоянном близком общении с ним можно было узнать о его деятельности педагога, профессора Академии и члена правления Товарищества художников-передвижников.

Когда отца уже не было в живых, я не порывал связи с Академией, с его учениками, с многими из которых был в близких отношениях, а также с друзьями отца, художниками-передвижниками. От тех и от других мне удалось немало узнать о его трудах художника и педагога.

Мой отец, академик живописи Александр Александрович Киселев, родился 6 июня 1838 года в небольшом финском городке Свеаборге, где его отец, молодой русский офицер, возглавлял местный гарнизон.

О детских годах отца не сохранилось почти никаких сведений, кроме кратких, туманных и отрывочных. Воспитание он получил сначала в аракчеевском кадетском корпусе, а затем во 2-м петербургском, куда был принят на казенный счет, как внук майора С.И. Киселева, убитого под Данцигом в походе 1813 года. [...]

Отец мало делился своими воспоминаниями о детских и юношеских годах. Лишь благодаря немногим сохранившимся его стихотворениям рисуются картинки быта в корпусе. [...]

Сначала приведу вспомнившийся мне небольшой рассказ отца из времен пребывания в средних классах корпуса, а затем несколько его стихотворений того времени.

Все кадеты каждую неделю ждали с громадным нетерпением субботы, когда их отпускали до понедельника домой. С приближением этого дня душа иногда не выдерживала, нетерпение возрастало настолько, что в пятницу или утром в субботу неожиданно прорывалось в каком-нибудь нелепом поступке: выкрике во время урока или невнимании к замечаниям учителя и воспитателя, что, бывало, влекло за собой ужасные слова: «Киселев! останешься на субботу и воскресенье в корпусе».

Это были минуты отчаяния — приказ начальства не отменялся. Но и счастливчиков, отпущенных на праздник домой, ожидала перед отходом тщательная проверка воспитателя, все ли в порядке в одежде, и строгое напоминание, как вести себя на улице, где каждый встречный офицер являлся начальством, обязанным донести корпусному начальству замеченную неисправность в поведении или одежде кадета.

Всюду начальство — военных в Петербурге было неисчислимое количество. Молодые офицеры придирались, чтобы поизмываться над подчиненными, а высшие, например, генералы... Тут требовалось особое отдание чести: при встрече за определенное количество шагов от генерала кадетик должен был сделать шаг в сторону, стать во фронт, прижать левую руку к бедру, а правую к козырьку каски и, сопровождая глазами движение генерала, не отрываясь, смотреть ему в лицо и только после того, как он пройдет, снова сделать поворот на прежнее направление и опустить руку от козырька. Каково было положение, если несколько генералов шли один за другим на расстоянии шагов десяти-пятнадцати! Скоро ли доберешься куда надо! Обгонять начальство, идущее в том же направлении, тоже не полагалось. И приходилось, если торопишься, искать обходные пути по улицам, менее людным.

А как соблазняли кадета, просидевшего шесть дней в стенах корпуса, блестящие витрины всевозможных магазинов на Морской и Невском проспекте или набережные Большой Невы, по которым медленно прохаживалась нарядная гуляющая публика, а рядом по мостовым в прекрасных экипажах, с породистыми рысаками в упряжке, проносились роскошно одетые мужчины и дамы, которых никогда и не увидишь в толпе. Но такие прогулки, по словам отца, могли дорого обойтись зазевавшемуся кадету.

Наибольшую свободу от всяких стеснений в городе он и его друзья-кадеты получали, плывя на яликах через Большую Неву. Переплывали медленно и долго. Кадеты снимали железные каски, расстегивали мундирчики и прежде всего горстями зачерпывали и пили чудесную и свежую воду. Вода Невы считалась тогда чистейшей, вкуснейшей и полезной. С яликов город казался далеко. Никакое начальство не могло их достать.

Однажды отец, переплыв Неву в одном из самых широких мест, с Петербургской стороны к Зимнему дворцу, застегнув мундирчик, надев правильно каску и подтянув ремень, на котором висел тесак, вышел на берег у Адмиралтейства и, осторожно оглядывая проходящих встречных, отдавая честь офицерам, направился к Невскому проспекту. При повороте на Невский, где, как всегда, народу бывало больше, он интуитивно почувствовал какое-то напряженное и тревожное внимание на лицах прохожих. Он остановился. Увидел, что все смотрят в одном направлении, и вдруг услышал слова: «Царь едет!» Ужасные слова, мгновенно парализовавшие ум и сердце.

Он знал, что по правилам военного устава при встрече с царем кадет должен, выпрямившись, как стрела, и отдавая честь, замереть на месте. Требовалось напрячь внимание до высшей степени и изобразить на лице готовность в любой момент с радостью умереть за царя. А царь Николай I, как говорили, имел великолепное зрение, не пропускал на улице никого в военной форме, не оглядев его внимательно и строго, и, если что-нибудь не соответствовало требованиям военной дисциплины, — беда тому встречному.

Кадет Александр Киселев, стоя на тротуаре при повороте с Невского проспекта на Дворцовую площадь и видя приближающегося в коляске царя, заметил, что он уже попал в его поле зрения. Удав и кролик! Напрягши все усилия, чтобы отразить в лице готовность в любой момент умереть, он вдруг почувствовал, что ремень с висящим на нем тесаком слабеет. Не смея шелохнуться и оторвать глаз от царя, он левой рукой, вытянутой по бедру, сильно прижал тесак к ноге, чтобы он не опустился на землю, не видя, скривился он или висит, как следует, вертикально по ноге... Прошли мучительно долгие несколько секунд. Мертвенно-холодный взгляд царя остановился на напряженно вытянутой фигуре кадета... Наконец, передвинулся на кого-то стоящего впереди... Царь проехал. С сердцем, ушедшим в пятки, смертельно побледневший, кадет вспомнил теперь о другом: не попасться бы на глаза какому-нибудь офицеру в скопившейся толпе любопытных. Прижимая крепко тесак к ноге, ему удалось прошмыгнуть в одну из дверей ближайшего на Невском магазина. Там, забравшись в темный уголок, быстро подтянул ремень и, выйдя на улицу, скорыми шагами удалился в направлении Сенатской площади. Он знал, что спасся от тяжкого карцера, а может быть, и увольнения из корпуса.

С юных лет отец, увлекавшийся литературой и особенно поэзией, стал и сам писать стихи. Сохранились немногочисленные стихотворения периода пребывания отца в корпусе. Стихи эти знакомят с бытовыми условиями жизни в военных учебных заведениях времен Николая I, времен строжайшей дисциплины и военной муштры. Интересно, что, несмотря на, казалось, полную изолированность воспитанников от какого-либо свободомыслия, оно все же проникало в умы кадетов и давало свои плоды.

Бьет барабан, и ты вставай,
Забудь скорей все грезы ночи,
Умойся, чистись, что есть мочи,
И сбитень с булкой уплетай.

  Бьет барабан — ты в класс беги
  Наук натягивать вериги,
  Хватай тетради, перья, книги
  И ум в науку запряги.

Бьет барабан, и ты спасен.
Тебя хотел спросить учитель,
Но пробил лишь отбой-спаситель,
Учитель должен выйти вон!

  Бьет барабан, и ты с ружьем
  Во фронте стой, как омертвелый.
  Он бьет опять — как угорелый,
  Прицелясь в шиш, стреляй шишом.

Бьет барабан — бросай врагов,
Неси ружье в резерв опрятный
И позаймись мечтой приятной
О вкусе щей и пирогов.

  Бьет барабан — садись за стол
  И ешь скорей обед холодный...
  Он бьет опять — хоть и голодный,
  Благодари и прочь пошел.

Бьет барабан — ты в классе вновь.
Неси свой ум, забыв мечтанья,
И нуль отведать за незнанье
До барабанов будь готов.

  Бьет барабан — бросай урок,
  Уж он теперь тебе не нужен,
  Теперь садись за скудный ужин.
  Да будет он желудку впрок!

Бьет барабан — и ты молись,
Со всем враждебным примиряйся,
Заправь постель и раздевайся
И спать, как хочешь, но ложись.
    [...]

  Избави бог от наставлений,
  От пшенки и от постных щей,
  От ласк начальства, от нулей
  И от шагистики учений!
    [...]

Приведенные выше отрывки из немногих сохранившихся с сороковых — пятидесятых годов прошлого столетия стихов обращают на себя внимание тем, что они написаны юношей, воспитывавшимся в закрытом учебном заведении в эпоху, когда реакция подавляла малейшие веяния свободы. Какова же сила, породившая эти зерна свободы и заставившая их «пустить корни и начать цвести»? Сила эта — творческий гений Пушкина.

Отец рассказывал о том, как воспринималась поэзия Пушкина им и юными его товарищами, склонными уже чувствовать очарование и музыку стиха. Отец легко запоминал стихи наизусть и в свободные минуты, а иногда и ночью читал их друзьям. Часто это были стихи, недозволенные цензурой, полученные в переписанном виде от знакомых во время воскресных отпусков. По мере приближения к старшим классам корпуса любовь отца к стихам росла.

Страстное увлечение литературой и в особенности «вольным духом», пронизывающим произведения Пушкина, сделали свое дело. Охваченный одним стремлением получить высшее образование, без которого он не мыслил работать ни в одной области искусства, отец к продолжению военной службы стал относиться отрицательно. Его способности к рисованию проявлялись в очень успешном прохождении курса по этому предмету и в карикатурах на начальство, за что, как мы знаем из его стихов,

Лишенный света и постели,
Поэт безвинно голодал.

По окончании корпуса отец, преодолев большие трудности1, подготовился и поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет. Мне помнится, по отрывочным рассказам отца, а больше по рассказам его сестер — моих теток, время подготовки отца в университет проходило в постоянном напряженном труде, но и в эти дни он не оставлял стихотворства. Он делал очень хорошие переводы, в особенности из Гейне, и некоторые из них были даже напечатаны. Но материально это почти ничего не давало [...]

Надо сказать, что отец отличался особенной скромностью в оценке своих творческих дарований. Незадолго до окончания корпуса ему удалось побывать у одного из известнейших поэтов — Аполлона Николаевича Майкова. Отец хотел проверить себя, услышать беспристрастную критику. Он вспоминал потом:

Я нес стихи на суд поэту,
Я ждал в нем встретить страшный суд
И думал тайно: канет в лету
Мой вдохновенный тихий труд.

Майков встретил отца с необыкновенной лаской и вниманием. Он умно и тонко покритиковал то, что находил нужным, но очень тепло и дружелюбно указал путь к дальнейшему совершенствованию и успехам. Отец пережил глубочайшее счастье и еще крепче утвердился в решении поступить в университет.

То были времена тревожные. Отец горячо реагировал на все, что предвещало приближение событий шестидесятых годов, и поступил в 1858 году в университет уже готовым оппозиционером, протестующим против режима правительства Николая I2. Годы занятий в университете почти не отражены в стихах отца, но политическая направленность их выявилась с особой ясностью как раз в это время, и в особенности к концу 1861 года, когда 2 октября большая группа студентов, в том числе и отец, была арестована полицией и препровождена в Петропавловскую крепость, где оставалась под арестом в течение двух месяцев3.

Вот как эти события отразились в стихотворениях отца. Первое стихотворение написано (в подражание Ф. Толстому)4 как песня. Она действительно пелась арестованными в крепости, где студенты, как рассказывал отец, были заключены все вместе в большом свободном помещении, а стража, охранявшая поднадзорных, слушала с поощрительной улыбкой. По-видимому, тюремной страже в данном случае строгих директив не было дано.

Как однажды в понедельник
Вождь полиции — бездельник
Паткуль-генерал, (2)5
Нам поставив в обвиненье
Его власти оскорбленье,
В крепость нас забрал. (2)
Он над нами издевался
И красиво рисовался
На своем коне... (2)
Нас же бутари6, жандармы,
Соблюдая дух казармы,
Стиснули к стене. (2)
Вот один из нас стесненный,
В гордом сердце оскорбленный,
Вздумал рассуждать, (2)
Но не вняв его идее,
Бутарь дал ему по шее
И велел молчать. (2)
Окруживши тесным строем,
Повели нас под конвоем
Через город весь... (2)
Мы во всем им уступали
И весельем раздражали
Дикой власти спесь. (2)
Вот пришли мы в казематы,
Окружили вход солдаты,
Сабли, тесаки! (2)
Как боятся нас! О чудо!
Из дверей, из окон — всюду
Светятся штыки. (2)
Вот уж слишком две недели,
Как в плену мы просидели,
Шумно веселясь. (2)
Худо пили, худо ели
И стоически терпели
Духоту и грязь. (2)
Нас рядили и судили
И в комиссию водили.
Вывели нули... (2)7
И с Игнатьевым Шувалов8
С величайшим из нахалов
Ссору завели. (2)
Вот покуда примирятся,
Нам придется дожидаться,
Что ж... и подождем! (2)
Но... взойдет звезда над нами,
И тогда мы с вами сами
Ссору заведем. (2)
Не страшны нам ваши ленты!
Арестанты, но студенты —
Вольны духом мы! (2)
Потрясая песнью своды,
Мы ликуем в честь свободы
В сумраке тюрьмы. (2) [...]

Другое стихотворение, озаглавленное «14 декабря 1861 г.», подчеркивает непрерываемую связь идей передовой молодежи того времени с идеями декабристов, овладевшими умами всего интеллигентного общества9.

Привожу две последние строфы стихов, посвященных их памяти:

...Но ныне новая заря
Блестит над сонмом злых видений,
И, новой славою горя,
Встают страдальческие тени.
И простирая руки к нам,
Прощая нам наш страх позорный,
Зовут нас с виселицы черной
К победным творческим делам.

Об этом времени, кроме вышеприведенных стихотворений, в памяти моей сохранились немногочисленные рассказы отца. Из них наиболее интересен следующий. Во время ареста 2 октября 1861 года среди взбунтовавшихся и притиснутых полицейскими к стене студентов находился и большой друг отца университетский однокурсник Г.Н. Потанин10. В толпе студентов он выделялся тем, что был одет не по-городскому, в поддевку и поношенную шапку, и благодаря скуластому лицу, бороде и длинным волосам очень смахивал на мужичка.

Когда генерал Паткуль, гарцуя на коне, подъехал к группе студентов, требуя, чтобы они разошлись по домам, он заметил среди них, как ему показалось, затесавшегося мужичка, энергично говорившего что-то студентам.

Генерал вышел из себя. Подъехав с несколькими полицейскими еще ближе к этой группе, он, обращаясь к Потанину, грубо сказал: «А ты как сюда попал?!»

Потанин отделился немного от толпы, подошел ближе к генералу и зычным голосом на всю площадь крикнул: «Я-то здесь постоянно бываю как студент университета, а вот ты как попал сюда — это вызывает подозрение!» Раздались громкий хохот и аплодисменты. Генерал круто повернул коня, и вскоре, плотно окруженные полицейскими, студенты вынуждены были двинуться к Петропавловской крепости, где и просидели под арестом два месяца. Интересно, что после тесного общения во время заключения в крепости, особенно сблизившего моего отца и Потанина, оба они, выйдя на волю, пошли каждый своей дорогой и встретились в конце девяностых годов, когда отец стал профессором Академии художеств, а Г.Н. Потанин прославленным путешественником, обогатившим науку изданием своих трудов по исследованию Тибета и Монголии, недоступных и неведомых частей Центральной Азии.

Однажды днем в передней нашей академической квартиры раздался звонок. Я открыл и увидел пожилого, но лишь с легкой проседью небольшого, коренастого человека, лицо которого почти сплошь заросло волосами, глаза, очень благожелательные и светящиеся, были прикрыты очками.

Он спросил, здесь ли живет художник Киселев. Когда я ответил утвердительно, он очень обрадовался и попросил: «Скажите ему, что пришел Потанин Григорий Николаевич».

Я попросил его в комнату, а сам пошел к отцу в кабинет, где тот работал по Товарищеским делам11. Когда я сказал отцу, кто его хочет видеть, он не сразу разобрался, кто это. Когда же понял, быстро поднялся и торопливо вышел к гостю. Восклицания, объятия, поцелуи, опять объятия, молчаливое рассматривание друг друга, потом опять перекрестные вопросы, и, наконец, отец повел гостя в кабинет. Они не виделись лет тридцать пять — сорок. Когда я через час-два вышел из своей комнаты, участие в разговоре с Потаниным принимала и моя мать.

Григорий Николаевич сообщил отцу, что с ним в Петербурге сейчас находится буддийский священник-лама из очень отдаленных мест у границ Тибета, мест, отрезанных от каких-либо культурных очагов непроходимыми снежными горами, бездонными пропастями, стремительными водопадами и полным бездорожьем. Этот лама оказался очень любознателен. Он организовал, с благословения главного ламы, экскурсию из двух-трех человек, среди которых нашелся знающий монгольский язык и немного русский. Они преодолели все препятствия, чтобы увидеть новый для них мир и познакомиться с европейской культурой. Он уже недели две как в Петербурге, отыскал через монгольскую миссию Потанина. Он, лама, наивен, как дитя или как дикарь, но с душой, расположенной к добру, к чувству благодарности. Он большой любитель рисовать и в особенности смотреть рисунки и картины. Решено было, что завтра Потанин приведет его к нам обедать, а затем Григорий Николаевич, отец и лама пойдут в мастерскую учеников отца, где ему будет показана масса этюдов, картин и рисунков. И некоторые из учеников отца и Репина12, может быть, сделают наброски с ламы. [...]

Еще до обеда отец просил меня сходить в мастерскую учеников И.Е. Репина и предложить, не хочет ли кто-нибудь зайти к ученикам отца — пейзажистам понаблюдать и сделать наброски тибетско-монгольского ламы.

Я пошел, и, помню, несколько человек заинтересовались и сказали, что придут непременно. Выходя из мастерской, я встретил Илью Ефимовича Репина и Виктора Михайловича Васнецова13. Когда я объяснил им, в чем дело, Виктор Михайлович очень заинтересовался и сказал, что непременно будет, а Илья Ефимович пожалел, что не сможет быть, и, мне помнится, он особенно подчеркнул большое желание повидать Потанина и поговорить с ним.

Это свидание состоялось через несколько дней — Потанин побывал в мастерской Ильи Ефимовича, и они долго беседовали. Кажется, Илья Ефимович сделал с него набросок.

Вскоре после обеда отец, Потанин, лама и я пошли в мастерскую учеников отца. Там, познакомившись с гостями, ученики стали показывать свои работы — этюды, наброски и картины, которыми лама чрезвычайно заинтересовался. Кое-кто стал рисовать ламу, прося его спокойно посидеть несколько минут. Он не сопротивлялся, но когда заметил направленный на него фотоаппарат, беспокойно поднялся и сказал через Потанина, что этого делать нельзя и, хотя улыбаясь, но внимательно следил, чтобы аппарат не наводили. В это время вошел Виктор Михайлович Васнецов. Его все ученики радушно встретили, как уже знакомого, побывавшего у них с отцом несколько дней тому назад. Он тогда очень заинтересовался работами учеников отца, привезенными из поездки по Северу со специальным заданием Академии.

На этот раз Виктор Михайлович все внимание отдал ламе и Потанину, много и подробно расспрашивал Григория Николаевича о культуре Тибето-монгольского края и, узнав, что лама очень любит искусство рисования, попросил его что-нибудь нарисовать. Тот очень охотно согласился, взял лист бумаги, разделил его на маленькие ровные кусочки и стал быстро делать наброски каких-то животных с рогами. Васнецов удивился, до чего они походили своей примитивностью и в то же время пропорциональностью на доисторические наскальные изображения. Виктор Михайлович взял несколько рисунков. Лама охотно, с ласковой улыбкой, рисовал на листочках каждому, кто изъявлял желание получить их на память. Помню, что Васнецов расспрашивал Потанина, встречал ли он глубоких стариков, о религии, быте и отношениях между стариками и молодежью. По словам Потанина, люди, живущие в очень отдаленных недоступных местах и не имеющие общения с населением других стран, также лишены возможности какого-либо прогресса в развитии общественной жизни. Потанин был там в конце восьмидесятых годов XIX века14 [...]

Выйдя из-под ареста в Петропавловской крепости и не имея возможности продолжать учебу в университете, закрытом в 1861 году, отец начал серьезно готовиться к поступлению в Высшее художественное училище при Академии художеств15, так как, несмотря на большую затрату времени для занятий в университете, он страстно тянулся к живописи и все свободное время, которое смог уделять, отдавал этому искусству.

В Академию отец поступил в 1861 году. Сохранилось очень мало сведений о пребывании его в Академии. Известно только, что занятия его шли успешно. Он три раза за свои работы получал медали16, и, наконец, большая серебряная медаль дала ему звание свободного художника. В 1865 году он впервые показал на академической выставке свою картину «В окрестностях Москвы».

Следующие годы жизни отца, когда он в поисках заработка и одновременно возможности работать как художник очутился в Харькове, не оставили следов ни в письмах, ни в стихах, дающих материал для мемуариста. А годы жизни в Харькове, где он женился, обзавелся семьей, из-за чего вынужден был поступить на работу в банк и почти совсем отказаться от занятий его любимым искусством — этот период и последующие годы, когда он бросил службу в банке и вернулся к творческой работе, хорошо освещены в сохранившемся его письме редактору журнала «Живописное обозрение», напечатанном в 1885 году17. Привожу его целиком:

«Вы, я думаю, давно уже перестали ждать обещанного мною рассказа о том, как я дезертировал почти на 10 лет из области искусства в среду банковских операций и как I передвижная выставка картин извлекла меня из этого чуждого мне мира и снова приурочила к тому, что было с юных лет моим призванием. А я медлил писать по следующим соображениям. Мне всегда казалось, что это, лично для меня очень крупное событие моей жизни, которое можно назвать в биографических рамках истинной «эпохой возрождения», едва ли может кого-нибудь интересовать настолько, чтобы о нем стоило распространяться.

С другой стороны, если видеть в этом факте моей жизни пример благотворного влияния, оказываемого «передвижной выставкой» на нашу провинцию, то и тут еще благотворность его для многих может показаться весьма сомнительною... Для многих останется неразрешенным вопрос — когда я сделал ошибку: поступая на службу в банк или оставляя службу в банке для искусства?

Как бы то ни было, заблужденье это или нет, но я чувствую себя гораздо более счастливым с палитрой, чем с канцелярским пером в руках, и это довольство моей настоящей карьерой, возрастающее с каждым годом, вызывает во мне такое глубокое чувство признательности к передвижной выставке, что мне все-таки хочется рассказать вам, хоть в немногих словах, историю этого переворота в моей жизни.

Не могу забыть одного момента, исходной точки моего обновления. Она так и светится в моей памяти.

Я пришел в этот день вечером со службы и нашел на своем столе записку художника М[ясоедо]ва18. Он извещал меня о приезде I передвижной выставки и просил заехать к нему на другой день...

Это было в провинции, в Х[арькове], где я жил уже восемь лет и где выставка картин была почти небывалым событием. С М[ясоедо]вым я еще не был знаком лично. Записка его меня немало удивила. Зачем меня зовут? Неужели — как художника? Стало быть, меня еще помнят? Нет, это что-то не то! Какой же я теперь художник?..

А ведь было и мое время: я шел когда-то по этой счастливой... нет, — по этой несчастной дороге!

Я ведь и сюда приехал лет восемь назад только за тем, чтоб как пейзажисту познакомиться с природой Малороссии. Что меня здесь удержало тогда? Ведь в Петербурге меня замечали и пророчили мне кое-что в будущем. Конференц-секретарь Академии Ф.Ф. Львов и на постоянной выставке Д.В. Григорович19 хоть немножко свысока, но все-таки ухаживали за мной. Да и здесь я в первое время как будто понравился: пробовали меня приласкать местные меценаты, пять, шесть картинок мне даже удалось продать. Помню, как раз я спрятался за полог постели и выслал прислугу сказать, что меня дома нет, когда за мной прислали карету от князя Г., везти меня к нему на обед, где я обещал быть и где меня собирались познакомить с местной аристократией. Все это давно прошло...

А потом что же? Какое тяжелое, тяжелое было время! Уроки рисования, недостаток в средствах... потом проблески счастия другого рода; затем женитьба, больной ребенок и... голая нужда! Ах, как трудно было из нее выбраться! Чего-чего я не перепробовал? Помню попытки и в литературе, и в иконописи... — даже в адвокатуре. Куда же делся во мне пейзажист? Отчего мой талант не выручил меня из беды? Ведь я не ленился и в свободное время все-таки пописывал пейзажики. Но зато я помню, как очень неглупые люди и большие мои приятели, заставая меня за мольбертом, сострадательно подсмеивались над моей страстью. Да, это была страсть, а не спекуляция, потому что никто уже не покупал моих произведений; а между тем приходилось их навязывать, расплачиваться ими и даже разыгрывать их в лотерею. Жутко вспомнить это мученичество нужды. Понятно, почему люди так стыдятся ее! И я положительно радуюсь тому, что не специализировался в художестве смолоду и вот зато, хоть медленно и с большим трудом, а все-таки выбрался, наконец, на дорогу. Теперь служу в банке вот уже три года, все мной довольны, имею все необходимое, семья в достатке, и я счастлив... Правда, что служба эта не особенно привлекательна и не очень-то мне по нутру. Да ведь мало ли что! Жертвы в жизни необходимы, и я рад, что победил в себе эту пагубную страсть к искусству, и бесповоротно. Теперь уж никогда не поддамся ей, никогда! И зачем мне ехать к Мясоедову? Чего я там не видал? Да я же не могу и отрываться от служебных занятий... Но я чувствовал в то же время, что лгу.

Следующий день был праздничный, и я с нетерпением ждал его, чтобы полететь на приглашение. Банковские бумаги кучей лежали тут же на столе, и вы не можете себе представить, как они казались ничтожны перед этой драгоценной записочкой! Нетерпеливо шагая по комнате, я стал невольно снимать со стен свои малеванья и, стирая с них пыль, внимательно рассматривать их при лампе. Точно кто-то шепнул мне, что это надо будет показать ему — художнику. Меня даже пробирала лихорадка, как перед экзаменом. А что если и он сострадательно улыбнется? Нет, лучше я спрячу все это подальше, чтобы он и не видал. А с другой стороны, зачем? Разве я не покончил с живописью раз навсегда? Разве мне не все равно, что бы он ни сказал? Напротив: пусть лучше увидит, чем забавляются на досуге банковские чиновники, и пусть окончательно отвадит меня от моих нелепых утопий. Эх, вижу, чувствую, что они еще не вполне искоренились... Что, если я опять?.. Как это будет глупо и неблагоразумно! Чего мне еще нужно?

Словом, я боролся, резонировал и сердился, а кончил все-таки тем, что рано утром был уже в полном распоряжении М[ясоедо]ва, радостно исполнял все его поручения по устройству выставки, а со дня ее открытия уже ничем более не жил, как только его.

Смутное сознание моей отсталости в искусстве, тревожившее меня прежде, стало теперь ясно как день при виде прекрасных работ моих бывших товарищей. Сознание это давило меня, а невозможность снова приняться за работу, при условиях службы, делало меня настоящим мучеником. Оставалось одно из двух: или последним усилием воли окончательно задушить в себе страсть к активному искусству, или бросить службу, а с ней и материальный достаток, и снова искать счастья там, где я в лучшие годы искал его долго и напрасно.

Вы знаете, что я выбрал последнее. При большой семье, конечно, это был отчаянный шаг, и я вокруг себя не находил сочувствия такому решению. Банк, в котором я служил, был учреждением новым, обещавшим громадные барыши в будущем, судя по началу, вследствие чего жалованье служащим и процентное вознаграждение из прибылей росли с каждым годом. Как секретарь, при хороших отношениях к правлению и при усердной работе, я мог смело рассчитывать, что в близком будущем у меня будет порядочное обеспечение. Понятно, что, когда я в банке высказал намерение оставить службу, на меня стали смотреть как на сумасшедшего.

Близкие друзья, знавшие мою слабость, сердились не на шутку и пророчили мне несомненную гибель. Я глубоко сознавал их правоту и ничего не мог сказать в свое оправдание.

Едва ли кто-нибудь понимал, что во мне происходило. Однако я решился отложить мою отставку еще на год. Не доверяя самому себе, я надеялся, что за это время или рассудок возьмет свое, или любовь моя к искусству выразится осязательнее, если я все свободное время посвящу на занятия художеством и произведу что-нибудь необычайное. Да, необычайное! Глядя на пейзажи Шишкина, Саврасова, Клодта20 и других, я просто пылал желанием воспроизводить природу. Мне казалось, что я отлично понимаю их отношение к природе, что нет ничего проще, яснее и прекраснее этой задачи и что вот стоит только хорошенько потрудиться, я буду то же делать, что и они.

Нужно ли говорить Вам, что этот год был одним из самых мучительных лет моей жизни? Я продолжал служить, но гадливое отношение к службе, сопровождавшееся полным охлаждением ко мне моих патронов, а затем сильное нервное расстройство показали мне, что я уже не могу быть здесь хорошим работником. С другой стороны, в свободные дни и часы я испытывал муки родильницы, сидя перед огромным холстом, на котором постепенно появлялись уродливые части моего детища. Конечно, среди этих мук бывали и счастливые минуты! Но я был совершенно одинок и ни с кем не мог поделиться этими минутами: все смотрели на меня уныло и косо. Однако этот труд решил мою судьбу21. Дитя оказалось не настолько уродливо, чтоб не могло жить, и было принято на выставку. Правда, картина вышла забавная. Это был пейзаж, в котором можно найти все: и горы, и леса, и постройки, и воду, и солнце, и огненный свет. По верному замечанию одного из маститых наших пейзажистов, в нем разом совмещались все времена года и все часы дня. Видно было ясно, что автор этой картины просто сорвался с цепи и излил в ней все, что накопилось в нем за целые годы бездействия. Но товарищи отнеслись ко мне тепло, ободряли меня и только советовали больше писать с натуры...

Кончилось тем, что я бросил службу, поехал в Крым на этюды и затем переселился в столицу. Как ни жадно принялся я за новые работы, усердно изучая в природе законы рисунка и красок, однако целые годы чиновничьей жизни в период моего отступничества дают себя знать и до настоящего времени. Часто при работе, когда я встречаю неодолимые затруднения и мною овладевает отчаяние, я бросаю кисти и вспоминаю все мое прошлое. Какою глубокою пропастью в моей художнической карьере зияет этот банковский период моей жизни! Но воспоминание о I передвижной выставке и о моем возвращении в среду художников успокаивает меня и придает новую энергию. Самый же надежный запас сил я почерпаю в сознании, что, как бы ни повернулось мое счастье, во мне никогда не возникнет не только сожаления о покинутой службе, но и ни малейшего желания выйти из той колеи, на которую я попал».

Интересно, что в письме редактору журнала «Живописное обозрение» факт женитьбы отца упоминается лишь как одна из причин, повлиявших, наряду с другими, на отклонение его с пути художника. Несомненно, что узы брака и в особенности рост семьи были главной причиной.

Вспоминаются мне рассказы отца, а отчасти и матери, об этом периоде жизни. Харьков, хотя и губернский центр, в то время представлял собой, как шутили харьковчане, зимой — чернильницу, а летом — песочницу, так как зимой там была непроходимая грязь, а летом — сплошная пыль. Но дальше от центра, в особенности на окраинах, город утопал в зелени. Всюду мелькали одноэтажные деревянные домики, окруженные садами с большими тенистыми деревьями — тополями и липами, где летом не переводились соловьи.

Однажды в августе месяце на одной из таких улочек к вечеру появились два молодых человека. По их внешности было видно, что они долгое время провели за городом — на солнце, на свежем воздухе. Они сильно загорели и обросли бородой и усами. Багаж их, немногочисленный, у каждого по ящику с красками, обнаруживал, что это художники, вернувшиеся в город после продолжительных работ на натуре. Проходя по улице, они внимательно всматривались, нет ли на воротах записки о сдаче комнаты. «Вот и записка, — воскликнул один из них. — Посмотри!» Они постучали у ворот и, войдя, узнали, что сдается комната несемейным. Тут же они и водворились. Внесли свой багаж, разобрали вещи, в надежде отдохнуть немного и в ближайшие же дни приняться за писание картин по еще свежим, только что написанным с натуры этюдам, по кусочкам, так сказать, живой природы, только что принесенным из лесов и полей.

В домике хозяйничали вдова-старушка, ее дочь, девица уже почтенного возраста, и прислуживающая расторопная деревенская бабенка средних лет. Надо было видеть, с каким неотрывным любопытством и даже тревогой всматривалась она в лица пришельцев и в их багаж — ящики, папки и маленькие чемоданчики, не внушающие почтения.

А.А. Киселев объяснил, кто они и чем будут заняты, что их очень устраивает уединенный в саду домик, что нет детей, что переулок так тих и безлюден, следовательно, помехи работе не будет, а заплатят они вперед.

Старушки ушли на свою половину, а служанка вскоре принесла новым постояльцам самовар, молоко, яйца. Заметив запыленные платья и башмаки, сказала, чтобы они, раздевшись, положили на стул около двери одежду и обувь, а она утром, тихонько приоткрыв дверь, возьмет все, почистит и опять положит на стул в их комнате.

Когда наконец художники оказались одни, поели и напились чаю, Киселев предложил: «А что если мы, не откладывая на утро, воспользуемся оставленной горячей водой и приведем свои физиономии в порядок?» За чем же дело стало?! Через каких-нибудь полчаса все было в порядке: бороды и усы сбриты, а, кстати, уж заодно сбрили и шевелюры на голове. Когда же после этого они увидели в зеркале свои физиономии, то прыснули со смеха: черепа и нижние части лиц, не подвергшиеся загару, блистали белизной, но зато через середину лица, поперек, легла темно-коричневая широкая полоса загара. Они были неузнаваемы! Тут же Киселеву пришла презабавная мысль: любопытная бабенка завтра, приоткрыв дверь, чтобы забрать одежду и обувь, уж, конечно, не удержится, чтобы не взглянуть на нас. Интересно, как на ней отразится перемена наших физиономий.

Проснувшись рано утром, молодые люди повернулись на кроватях так, чтобы в приоткрытую дверь видны были их лица и, притворись спящими, стали ждать появления любопытной служанки. Вскоре дверь чуть скрипнула, открылась шире, и две руки протянулись, чтобы взять платья и башмаки... но, не дотянувшись до стула, замерли на месте; раздался приглушенный до шепота вздох ужаса: «Ой, боже мой»... Быстро удаляющиеся на цыпочках шаги и... мертвая тишина.

Прошла минута... две... снова послышались осторожные шаги уже не одного человека, а нескольких. В приоткрытую дверь заглянули по очереди три физиономии, и тотчас послышался негодующий тревожный шепот: «Конечно, не они! Что же теперь делать! И у соседки нет мужчин, чтоб позвать!.. Надо сбегать на ту сторону!»

Как только молодые художники услышали последнюю фразу, они поняли, что так можно пересолить. Быстро поднявшись и одеваясь на ходу, Киселев закричал: «А ну-ка, хозяюшки, нам поскорей самоварчик!» Знакомый голос вчерашнего постояльца и успокоил хозяек и привел в недоумение. Признаться же, что они заглядывали через дверь в их комнату, тоже нельзя было, поэтому весь этот курьезный эпизод закончился растерянным и недоуменным вопросом хозяйки: «Это вы, Александр Александрович?» и ответом: «Конечно! Ну а кто же может быть?»

Конечно, о молодых художниках и о том, как они пошутили в первое же утро после вселения, узнала соседка — вдова профессора Протопопова, живущая с двумя молоденькими дочерьми-девицами в домике с большим тенистым садом, где по вечерам не умолкали соловьи. Профессорша даже забежала, чтобы хоть мельком взглянуть на веселых художников.

Александр Александрович, отдыхая как-то в саду, услышал пение. Он подошел к забору, подтянулся немного вверх и увидел двух девушек. «Как прелестно вы поете, — сказал он, — у кого вы учитесь петь?»

— У соловья, — ответила поющая. Обе они засмеялись и убежали.

Так началось знакомство художника с его будущей женой22. Здесь же получили начало нити семейных уз, которые заставили художника, превыше всего любившего свое искусство, на восемь лет превратиться в банковского чиновника, занятого с утра до вечера делом, которое он очень не любил, но которое обеспечивало его семью.

Надо, однако, отдать справедливость девице, когда-то учившейся петь у соловья: будучи уже матерью трех детей, она сразу поняла и оценила бурю, поднявшуюся в душе художника, когда он, побывав на I выставке передвижников, почувствовал, что не может вернуться в банк, не может окунуться опять в болото, которое засасывало его морально, отдаляя постепенно от любимейшего дела. Она поняла его, и, когда он сказал, что откладывает на один год уход из банка, что каждый свободный момент будет работать как художник, проверяя себя, а потом уже решится на риск, — она первая протянула ему руку и сказала, что она верит в него и согласна на все.

То были годы молодые, полные надежд и веры в будущее. Надежды, хотя и не сразу, но оправдались. А первые годы жизни в Москве были тяжелой борьбой за существование. Привезенные с собой небольшие деньги, сохранившиеся от прежней, обеспеченной жизни, скоро были истрачены. Поместились сначала в «меблированных», с обслуживающим персоналом и даже столовой. Все это было дорого и далеко не первого сорта. А болезни ребят, врачи, одежда и т. д... Привезенные лучшие работы — этюды и картины, хоть и удалось в небольшом количестве разместить в комиссионные магазины, не продавались, нужда росла. Пришлось устроиться преподавателем рисования в женской гимназии — конечно, за гроши. Но хоть что-нибудь! Настал момент — нечем было платить за комнату. Пришлось унижаться, просить хозяйку подождать. Хозяин оказался податливым, согласился ждать, но заработки не прибавлялись, и, прождав месяца два-три, он, встретив как-то художника на лестнице, обратился к нему с покорнейшей просьбой освободить помещение. «Можете мне, — говорил он, — не платить, только освободите помещение, я сдам его кому-нибудь посолиднее, а то ведь сплошной убыток». Что же! Пришлось подзанять у кого-то и выехать на новую квартиру.

Лишь через несколько месяцев отцу вдруг повезло: получил уроки еще в одной гимназии и одновременно были проданы две картинки в комиссионном. Вот была радость! Вспоминая и рассказывая мне много лет спустя о тяжелых днях того периода, отец воскликнул: «Нет, ты слушай! Получив неожиданно деньги, я вспомнил, конечно, и о деликатном хозяине меблированных комнат. Чтобы не терять драгоценного времени, я зашел на почту и выслал ему свою задолженность, так как меня очень тяготил этот долг. А вот не так давно, представь себе, отыскивая свободное местечко на верхушке конки, я втиснулся наконец между двумя пассажирами. Через минуту один из них буквально вскрикнул так, что многие обернулись в нашу сторону: «Батюшки, да никак это вы, художник Киселев, который прислал мне долг за комнату, долг, от которого я же сам отказался раньше. Ну, батенька, это редкий случай». Он участливо стал расспрашивать, как я живу, громко радуясь моим успехам и посматривая на соседей, как бы говоря — бывают же такие исключения. Мне даже стало неловко и пришлось, чтобы прекратить шумную демонстрацию моего благородства, сойти с конки раньше времени».

Да! Трудно жилось в первые годы после переезда в Москву. Но Александр Александрович все же умел находить время и для живописных работ. Важно было, что он получил прочную моральную поддержку в среде крупных художников-передвижников. Его картины принимались на их выставки, и скоро он был избран в число членов Товарищества23.

Когда П.М. Третьяков приобрел его картину «Покинутая мельница» и выставил ее в галерее24, картина сразу завоевала внимание широкой публики. Популярность отца стала расти, картины раскупались, и число желающих брать у него уроки увеличилось. Пришлось занять более вместительную квартиру, где отдельная большая комната служила в будние дни его мастерской, а в воскресные — студией для учеников.

Александр Александрович с энтузиазмом принялся за серьезную педагогическую деятельность. Среди его учеников появились такие художники, как Остроухов, Ярцев, Переплетчиков, Михаил Мамонтов25 и другие.

Освобождаясь летом на 3—4 месяца, отец каждый год выезжал в деревни в окрестностях Москвы и, работая ежедневно, делал за лето по сорок-пятьдесят этюдов, трудясь иногда над одним и тем же этюдом два, а то и три дня.

Когда ближайшие к Москве пейзажи перестали давать новые сюжеты, наша семья стала выезжать в более отдаленные места, даже вне Московской губернии: в Смоленскую, Тульскую или Калужскую. Так как семья была немалочисленна и постепенно росла, мы селились в какой-нибудь усадьбе, с большим домом и подальше от городов и железных дорог, в местах, где еще сохранялись богатые леса и реки. Какое наслаждение доставляло отцу, да и всем нам знакомиться с новыми живописными местами в старинных, обычно запущенных, заросших парках, бродить по незнакомым дорогам, по берегам новых для нас рек, по лесным тропам. Отец обычно сначала обходил ближайшие места окрестностей и намечал будущие этюды. Он с таким увлечением относился к этой своей деятельности, испытывал такой восторг при виде увлекающего его пейзажа, что невольно заражал тех, с кем делился своими впечатлениями.

Я, часто сопровождавший его в этих поисках, а затем и остававшийся с ним неоднократно во время его работы, почти с детских лет привык внимательно всматриваться в окружающую природу и постоянно находить в ней много интересного, красивого и вызывавшего восторг, что при иных условиях при равнодушном прохождении мимо осталось бы мною незамеченным. Как ценно было приобрести такую привычку, как бесконечно много впоследствии дало в жизни чудесных моментов радости и наслаждения, как это развивало и обогащало вкус.

Когда отец шел работать с натуры, он нес складной стул, большой белый зонтик, ящик с красками, этюдник с картонками, на которых писал, и небольшой складной мольберт довольно сложной конструкции с выдвижными ножками и специальным приспособлением, дававшим возможность придать наклонное положение этюднику с картоном, чтобы избежать скользящих рефлексов, мешающих ясно видеть тона. Обычно он укреплял зонтик шнурами с якорьками на концах, чтобы поднявшийся ветер не помешал работе. Все эти устройства отнимали немало времени, но зато помогали неотрывно и спокойно работать часа три, а то и более. Я помогал отцу нести часть принадлежностей, а также устроиться на месте. [...] Наконец все закончено, можно приступать к работе. Некоторое время художник внимательно всматривается в натуру, часто переводя глаза на пустой холст будущего этюда. В эти моменты, как говорил отец, на холсте или картоне он всегда видел идеальные, безукоризненные произведения искусства, которые по мере появления на них рисунка и наложения красок постепенно теряли обаяние живой природы и дай бог, чтобы к концу работы в этюде оставалась хоть доля первоначального очарования, хотя бы иллюзия того, что было в натуре. Но интересно, что, придя домой и взглянув на только что написанный этюд, если он был удачен, художник испытывал такую радость, что проделанная работа казалась сплошным удовольствием, наградой ему за труд, а нередко и муки. [...]

Часто летом к отцу приезжали молодые художники — его ученики. Помню Гарденина26, Переплетчикова, Ярцева, но чаще других бывал Илья Семенович Остроухов. Он даже иногда селился поблизости и часто отправлялся с отцом на этюды. Помню один случай, связанный с работой Ильи Семеновича над этюдом на реке Десне, послужившим первоначальной темой для его знаменитой впоследствии картины «Сиверко». Это было в Остафьеве — имении князей Вяземских, где мы жили не одно лето.

Я, как это часто бывало, проводил отца и Остроухова на Десну и остался там, играя у воды. Отец спустился к реке и сел работать, а Илья Семенович устроился выше на склоне берега. Оба расположились далеко друг от друга и мирно углубились в работу. Погода была серенькая, казалось, что вот-вот начнет накрапывать дождь. Вдруг я услышал какой-то шум, а затем и голоса нескольких человек с оттенком гнева и тревоги. Что происходило на высоком берегу Десны, не было видно ни мне, ни Остроухову, а отцу и подавно.

Я быстро поднялся на крутой берег реки и увидел несколько крестьян с большими палками в руках, преследующих трусившую перед ними в нескольких шагах собаку. Это настолько меня заинтересовало, что я пустился за ними вслед. Один из мужиков, увидя меня, строго прикрикнул: «Куда суешься, она бешеная!» Но интерес мой только возрос, и я решил не отставать, чувствуя себя в безопасности рядом с вооруженными крестьянами. Но не прошло и нескольких минут, как чья-то могучая рука схватила меня за шиворот и откуда-то сверху раздался шипящий злобный голос: «Сейчас же иди сюда!» Это был Илья Семенович. Мы были с ним друзья, и я первый раз увидел его лицо с таким выражением испуга и ярости. В первый момент мне показалось это даже смешным, но не успела улыбочка скривить мои губы, как гнев Ильи Семеновича обрушился на меня с новой силой. Я присмирел и сослался лишь на то, что был не один, и у всех — дубины в руках. Илья Семенович скоро затих и, посмотрев вслед исчезнувшей вдали группе преследователей собаки, вернулся на свое место работать.

Взглянув в сторону отца, сидевшего далеко у реки и, по-видимому, не заметившего всей этой суматохи, он мне строго приказал не подходить к нему, ничего ему не рассказывать, чтобы не мешать закончить этюд. Сам Илья Семенович снова сел за работу, издали взглянув на меня, к моему удивлению, с улыбкой, разгадать которую я не смог. То ли она говорила «ну ладно, помиримся», то ли «ну и хорош же ты!» [...]

Лишь спустя немало времени, когда появилась картина Остроухова «Сиверко»27, отец шутя говорил Илье Семеновичу: «Я помню, когда мы работали на берегу Десны, была серенькая, тихая погода, уже не благодаря ли Коле в картине появилось что-то суровое, тревожное?»

Еще одно из далеких детских воспоминаний того времени о жизни в Остафьеве ясно рисуется перед моими глазами. Отец боготворил Пушкина, знал массу его произведений наизусть. И здесь, в Остафьеве, он постоянно рассказывал нам о Пушкине, читал его сочинения. Все, что соприкасалось с Пушкиным, приобретало и для меня особое значение: места, где он жил, предметы, окружавшие его, и особенно люди, с которыми он был близок.

В главном доме князя в Остафьеве была комната, где хранились кое-какие вещи Пушкина. Мне с отцом удалось не один раз побывать там и осмотреть эти вещи: письменный стол, жилет, в котором он был во время трагической дуэли, трость, а на столе еще стоял сделанный, кажется из кости, маленький белый гроб и в нем скелет. (Эти вещи со временем были переданы в Музей А.С. Пушкина в Ленинграде.) Но ведь это были только предметы. А что если бы пришлось увидеть человека, которому Пушкин много раз пожимал руку, разговаривал с ним, шутил и даже любил его. Я не мог себе этого представить. Все это казалось окончательно ушедшим в прошлое.

И вот однажды управляющий Остафьевским именьем сообщил отцу, что на некоторое время в большой дом приедут пожить старый князь и княгиня Вяземские, о которых до этого момента и речи не было. Тут отец вспомнил и рассказал о князе все, что знал. Это был сын Вяземского — поэта, близкого друга Пушкина. Когда он был еще семилетним ребенком, Пушкин как-то написал ему шуточную записку в стихах:

Душа моя Павел,
Держись моих правил,
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то.
  Кажись, это ясно.
  Прощай, мой прекрасный.

Вот этот-то Павел Вяземский и должен был приехать пожить некоторое время в своем имении Остафьево. Не могу забыть, как это заинтересовало и взволновало отца и меня. В одном из двух флигелей на концах крытых колоннад, отходящих вправо и влево от большого барского дома, жила наша семья, так что встреча с князем была очень вероятна. Удастся, может быть, и услышать его голос, который часто слышал сам Пушкин. Это казалось мне таким интересным, волнующим и маловероятным!

Однажды, возвращаясь с этюдов, отец и я шли по липовой «Пушкинской аллее», идущей от парка к большому дому. Навстречу нам шел старичок, внимательно и приветливо смотревший на отца, о котором он, вероятно, уже слышал. Мы остановились. Князь поздоровался с отцом, протянув руку даже мне, и заговорил оживленно и весело о работах отца, выражая большую заинтересованность в том, что появятся этюды, на которых можно будет увидеть много памятных и дорогих ему мест в усадьбе и окрестностях.

Я, буквально открыв рот, не отрываясь, смотрел на князя, все время представлял себе живого Пушкина. Мое любопытство обратило на себя внимание князя. Он что-то спросил отца и тот пояснил, что я много слышал о Пушкине, страстно люблю его и немало знаю о поэте и окружавших его людях, в том числе и о нем, Павле Петровиче. Услышав это, князь, улыбаясь, наклонился ко мне и, потрепав и погладив меня по голове, сказал: «Вот подожди. Ко мне скоро привезут моего любимого внука, много знающего о Пушкине, но и большого шалуна, Петра Шереметева. Познакомитесь — скучно вам не будет!»

И действительно, вскоре графиня Екатерина Павловна Шереметева, дочь князя Павла Петровича, приехала из своего имения Михайловское, которое находилось верстах в 15—20 от Остафьева и привезла с собой младшего сына Петра, с которым мы, хоть ненадолго, но близко сошлись, чему ничуть не помешало колоссальное различие в нашем материальном и социальном положении. С одной стороны — сын миллионера, владевшего имениями, равными территории Бельгии, при этом аристократа, близкого ко двору Александра III, с другой стороны — сын небогатого художника, совсем непривлекательный мальчишка, гимназист лет 10—11, к тому же большой шалун и лентяй в учебе. И надо сказать, что частенько Петр с увлечением передавал мне слышанные им от деда Павла воспоминания о Пушкине, переходившие как реликвия из поколения в поколение Вяземских и Шереметевых. Но мальчики есть мальчики, и, кроме увлекательных пересказов, мы находили в чудесном Остафьеве массу развлечений.

Князь не раз заходил к нам на дачу и беседовал с отцом, который услышал от него немало воспоминаний о Пушкине и его времени. Графиня Екатерина Павловна побывала в нашей семье с целью познакомиться с отцом как художником, чьи картины она хорошо знала. Она пригласила его приехать к ним в имение, пожить и пописать там и, если он согласен, немного заняться уроками живописи с одним из ее сыновей — Павлом Сергеевичем.

Отец согласился ввиду хороших материальных условий, что при нашей большой семье имело немалое значение. Но затем его сильно стало беспокоить, какое положение он там займет. Убежденный демократ, с отрицательным отношением к так называемому привилегированному классу — аристократии, он боялся, не почувствует ли, живя в их среде, свое зависимое положение, что для него было бы нестерпимо.

Однако, прожив в Михайловском месяц, отец был полон самых приятных воспоминаний о всей семье Шереметевых и об их многочисленных гостях, составлявших большое общество ученых и артистов, которыми окружала себя очень простая, очень интеллигентная и любезная семья Шереметевых. Как выяснилось, общение с царской и великокняжескими семьями являлось для них большой и неприятной обузой, в особенности, когда кто-нибудь из высокопоставленных высочеств старался «осчастливить» семью Шереметевых своим посещением.

Отец написал в Михайловском несколько этюдов, а затем по заказу графини большую картину «С высокого берега реки». Картина получилась очень интересная: большой лесной массив на крутом берегу реки, протекавшей недалеко от усадебного дома. Не знаю, где эта картина находится сейчас. Возможно, она попала в какой-либо музей, как и многие другие картины отца, находившиеся первоначально у частных владельцев. [...]

Наша дружба с Петром Шереметевым была короткой и крепкой, но после лета в Остафьеве я больше с ним не встречался. Как я после узнал, он скончался совсем молодым. Но с другими членами семьи, а именно с графиней Шереметевой и ее сыном Павлом Сергеевичем мне суждено было встретиться много, много лет спустя, уже после революции. Мне хотелось бы кое-что рассказать о дальнейшей судьбе этой семьи, которой впоследствии Советское правительство не раз оказывало существенную помощь. Надо сказать, что Шереметевы не захотели покинуть Родину, значившую для них больше, чем их богатства и привычка к роскоши.

В 1918 году я работал в отделе по Делам музеев и охраны памятников старины (в Мертвом переулке) под руководством Игоря Эммануиловича Грабаря28. И вот однажды ко мне подходит уже немолодой человек и называет себя Павлом Сергеевичем Шереметевым. Мы разговорились, и Павел Сергеевич с большим теплом и уважением стал мне рассказывать о своей встрече с моим отцом в те далекие времена, о которых я упоминал выше, о том, какую пользу он извлек тогда даже от непродолжительных занятий с ним и особенно от бесед об искусстве, заронивших в нем интерес к той деятельности, к которой он приобщился впоследствии. А еще через несколько дней Павел Сергеевич от имени своей матери Екатерины Павловны просил меня оказать любезность и навестить ее, так как в ее памяти я связан с детством Петра.

Я не счел возможным отказаться. И вот в назначенный день вместе с Павлом Сергеевичем мы подошли к бывшему дому Шереметевых на углу Шереметевского переулка и Воздвиженки (теперь улица Калинина), где в нескольких небольших комнатах верхнего этажа продолжала жить его мать со своей сестрой Синявиной. Нам открыл старый слуга, в полинявшей ливрее, почтительно поклонился, проводил до занимаемых Екатериной Павловной комнат, доложил о нас и удалился. Мы вошли в небольшую с довольно низкими потолками комнату, со вкусом обставленную старинной мебелью. Чувство некоторой неловкости сразу покинуло меня, когда я увидел Екатерину Павловну, — так приветливо и непринужденно она меня встретила. Уже старая, с какой-то неуловимой печалью на лице, но по-прежнему прямая и стройная, она сразу же напомнила мне молодую жизнерадостную графиню времен Остафьева и далекие незабываемые дни детства.

Мы говорили, конечно, больше всего о Петре (вот тут-то я и узнал, что он скончался в студенческом возрасте от туберкулеза), вспоминали о моем отце и его пребывании у них в имении и об Остафьеве, где уже организовывался музей*. Пожилая прислуга внесла на подносе чай с какими-то сухариками, и Екатерина Павловна извинилась за скромное угощение. Мне невольно припомнились роскошные обеды в Остафьеве. Оставался я недолго. При прощании графиня сказала мне, что она ни минуты не раскаивается в том, что не уехала за границу, хотя имела полную возможность.

Бывает часто, что, живя в одном городе и даже недалеко друг от друга, годами не встречаешься с человеком, и вдруг судьба столкнет тебя с ним при совершенно неожиданных обстоятельствах. Такой была вторая моя встреча с Павлом Сергеевичем Шереметевым.

В 1933 году родные моей жены сняли дачу в деревне Быково, недалеко от Абрамцева, куда мы с женой приехали ненадолго погостить. Каково же было мое удивление, когда соседями по даче оказались П.С. Шереметев с женой Прасковьей Васильевной и сыном Васей. Занимали они так называемую горницу, то есть летнюю неотапливаемую комнату. Лето было дождливое, сырое, помещение согревали керосинкой. Остались в памяти кутающаяся в длинный черный плащ фигура Павла Сергеевича и протянутые повсюду нитки, на которых Шереметевы сушили грибы. Из бесед с ними я узнал, что Павел Сергеевич занимается научной работой, пишет книгу, живет в «башне» Новодевичьего монастыря, в предоставленном им там помещении. Виделись мы мало. Шереметевы пропадали в лесу за грибами, я пользовался случаем походить по окрестностям с этюдником.

Все же через несколько лет мы побывали у них в «башне» — своеобразной комнате с огромной колонной посредине. Картины, книги, много книг, даже на полу возле колонны. Встреча была печальной, так как Шереметевы тяжело переживали потерю пропавшего без вести на войне единственного своего сына.

Впоследствии я узнал, что он остался жив, но застал ли он в живых родителей, не знаю. Мы больше не встречались.

Я несколько отклонился в сторону, рассказывая о семье Шереметевых, но в моем представлении эта семья через Вяземских живой ниточкой связывала нашу семью с моим любимейшим поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным и его эпохой.

В московский период жизни А.А. Киселев проявил свои способности не только в области пейзажной живописи и педагогики, но и как писатель-критик и искусствовед. Он был приглашен заведовать художественным отделом журнала «Артист»29. Здесь среди материалов, посвященных театру, музыке, изобразительному искусству, помещались и статьи Киселева о деятельности художников не только наших, но и зарубежных30.

Основным его занятием зимой являлась работа над пейзажами. К этому неудержимо тянуло не только чувство безграничной любви к живописи, но и долг по отношению к Товариществу, к этой спаянной лучшими традициями художественной организации, коллективу самых талантливых художников того времени, к тем, кто вернул его на светлый путь искусства. Александр Александрович считал своим священным долгом ежегодно участвовать в каждой выставке Товарищества. Ежедневно в течение осенних и зимних месяцев он отдавал первую половину дня работе над картинами. [...] Сюжеты его этюдов и картин вполне соответствовали характеру его души. Он беспредельно любил природу, в особенности полуденный свет, блеск солнечных лучей в облаках, игру светотени в лесных массивах, на полях, лугах и речках. Он всегда строго придерживался правды, схваченной им в этюдах с натуры, почему его картины на всех производили радостное впечатление своей свежестью, передачей живой природы. Чтобы убедиться в этом, стоит лишь ознакомиться с критическими статьями в периодической печати того времени31.

Работа Александра Александровича не ограничивалась упомянутой выше деятельностью: он был приглашен занять место секретаря Общества любителей художеств, цель которого была объединить художников-профессионалов, а также артистов театров и музыкантов с большой группой любителей искусств. Для них, в особенности для молодежи, сближение с художниками и артистами было чрезвычайно желательно и полезно32.

В угловом особняке по Малой Дмитровке в определенные дни собиралось большое общество. В непринужденной обстановке художники рисовали, артисты читали, а иногда и разыгрывали целые сцены, музыканты играли и пели, часто знакомя общество с новейшими произведениями композиторов.

На долю секретаря общества падало немало забот о том, чтобы вечера были интересны, привлекательны и полезны для всех. Этому, конечно, очень содействовали общительный характер, ум и жизнелюбие Александра Александровича.

В те времена русская литература (восьмидесятые и девяностые годы) обогатилась появлением гениальных произведений наших великих писателей. Помню, как отец горел желанием знакомить всех, кого встречал, с только что появившимися в печати рассказами Антона Павловича Чехова.

«Как! Вы не читали? — говорил он. — Ведь эти маленькие рассказы — проявление крупнейшего таланта!» — И он нередко, зазвав к себе в кабинет гостя, не успокаивался, пока не убеждался, что тот почувствовал талант писателя и оценил его.

Можно было удивляться, как отец смог умещать в немногие часы дня добровольно взятые на себя труды и с увлечением выполнять их. Правда, организм у него был здоровый, крепкий. Он почти никогда не болел. Помню, лишь один раз он слег в постель и долго пролежал, не будучи в состоянии пройти в свой кабинет-мастерскую взглянуть на неоконченную картину для выставки.

Для него это было мучительно, даже более мучительно, чем ощущение болезни, свалившей его. Дело в том, что еще до выявления болезни, борясь с недомоганием, он почувствовал, что не может справиться с картиной; художественная задача не решалась. Рисунок, тон — все получалось не так, как хотелось, становилось отвратительным, невыносимым. Среди окружавших его друзей был Сергей Сергеевич Голоушев — врач, он же и писатель — Глаголь и он же художник — Сергеевич. Будучи человеком талантливым, все же во всех этих специальностях он оставался не более, чем любителем33. Он первый и взялся лечить отца.

Состояние здоровья отца ухудшалось, появились высокая температура и бред, в котором фигурировало его страшное беспокойство за неоконченную картину. Мать по характеру была человеком, который в минуты опасности не терял самообладания и становился решительным. Когда она заявила отцу, что необходимо вызвать хорошего врача и прекратить пользоваться советами Голоушева, — он взволновался и сказал, что нельзя так поступить, что Сергей Сергеевич обидится, и можно потерять близкого, очень расположенного человека. Тогда мать, сказав, что все берет на себя, в тот же день пригласила очень известного доктора, который отменил все предыдущие лекарства, назначил свои и предложил строго изолировать больного от всего, что могло бы его волновать. Когда на следующее утро раздался звонок, мать сама открыла дверь и, увидя Сергея Сергеевича с кем-то из товарищей, решительно заявила, что ею был вызван врач такой-то. Он назвал болезнь, которая являлась очень серьезной, отменил все предыдущее лечение, как не отвечающее необходимости, назначил свое, выразив надежду, что больной еще поправится, и приказал не допускать к больному никого, кроме ухаживающих за ним. Она даже не впустила Голоушева с приятелем, сказав, что сообщит, когда отец поправится.

Александр Александрович все же долго проболел и не смог в этом году участвовать на выставке Товарищества. Войдя наконец в колею, он снова с еще большей энергией принялся за свои дела. Отличаясь жизнерадостностью, веселым характером и неисчерпаемым остроумием, он быстро сближался с людьми, ищущими знакомства с ним, почему его постоянно посещали очень многие друзья и знакомые; Г[ригорий] Г[ригорьевич] Мясоедов, Владимир Егорович Маковский, Илларион Михайлович Прянишников, а из тогдашней молодежи — Сергей [Арсеньевич] Виноградов, Николай [Александрович] Клодт, а в особенности же Абрам Ефимович Архипов34, которого отец выделял как крупнейшего современного художника. Эта молодежь очень часто бывала у отца по вечерам, много беседовала с ним по вопросам искусства и даже навещала его на даче, где они вместе ходили работать с натуры.

Жизнь Александра Александровича в Москве складывалась очень благоприятно. Он был в хороших отношениях буквально со всеми окружавшими его людьми. Никогда не было, как мне помнится, ни ссор, ни каких-либо неприятностей. [...]

Памятуя о своем вынужденном многолетнем отклонении с пути художника, повлиявшем, по его мнению, на успешное продвижение его вперед, Александр Александрович прилагал все усилия, чтобы устранить казавшуюся ему отсталость. Он работал неустанно, выставляя свои картины на суд публики, а главное, на страшный суд товарищей — передвижников. Он с большим волнением прислушивался к тому, что скажут они о его новых работах. Передвижники не кривили душой, они открыто высказывали свое мнение о картинах товарищей, не принимая во внимание, кто является автором. Обычно никто не обижался на критику, уважая мнение других. Хотя бывали и исключения, об этом я расскажу дальше.

Картины отца имели успех и у публики и у товарищей. Это бодрило его, но он не переставал искать пути повышения своих знаний и считал необходимым знакомиться по оригиналам с живописью западноевропейских художников, как классиков, так и современных, в особенности живописцев Франции, которыми он сильно увлекался во время пребывания французской выставки в Москве. В принципе поездка за границу была решена, но для осуществления ее нужны были лишние деньги, и в немалом количестве; кроме того, не зная иностранных языков и не имея за границей никого из родных или знакомых, он боялся очутиться там в затруднительном, а может быть, и в безвыходном положении. Все ему советовали обязательно подыскать спутника, хотя бы немного знающего какой-то иностранный язык, но ведь нужны и общие интересы, чтобы не тяготиться друг другом. Где же найдешь такого? В перспективе мелькала возможность заработать нужные деньги, а вот с человеком как быть?!

Его ученик Илья Семенович Остроухов, бывший не раз за границей, прекрасно знавший французский язык, приходил чуть ли не каждый вечер и, просиживая до поздней ночи, писал бесконечное количество французских и немецких фраз с переводами их на русский язык, давал массу советов, что смотреть и где останавливаться, но нужного спутника подыскать не мог.

И вот однажды у нас появился проживающий в Петербурге давнишний приятель отца, очень талантливый художник Михайлов (?). Он был моложе отца. На вид — мужичок мужичком и речью напоминал деревню, но привлекательный, бодрый, веселый. Что-то в нем было положительное, вызывающее чувство симпатии и доверия. Когда они разговорились сначала о делах минувших, а затем перешли на то, как сейчас живется, отец рассказал ему о своих затруднениях с подысканием спутника для поездки за границу. Нет ли, мол, у него кого-нибудь подходящего на примете?

Михайлов руками развел: «Нет! уж очень сложно. И деньги, да еще язык знать, и искусство любить. Где же такого найдешь?» Пробыл он у нас долго, пообедал, немного выпил. После еды попросил разрешения где-нибудь прилечь отдохнуть.

Отец отвел его в кабинет-мастерскую, уложил на диванчик, а сам сел в большое кресло, в котором он любил, читая, отдыхать.

Не прошло и получаса, как Михайлов энергично поднялся и сказал, что он не заснул ни на минуту, а все думал: «Нашел-таки тебе, Саша, спутника за границу. Это буду я!» И он рассказал следующее.

Будучи холостым, он как-то познакомился с еще молоденькой «соломенной вдовой» какого-то мерзавца, бросившего ее с двумя детьми без копейки денег. Сердце его усиленно забилось сначала чувством жалости, а скоро и горячим чувством любви. Они сошлись.

Отца удивило, как он, закоренелый холостяк, часто нуждающийся, мог взять на свои плечи целую семью! Но, оказывается, тут помогло еще одно обстоятельство, тоже не без участия женщины, но совершенно другого, как сказал Михайлов, колорита, других чувств. Это была особа уже в возрасте, очень богатая дама-благотворительница, которой понравились работы одинокого, талантливого и очень нуждающегося художника. Она стала приобретать у него его лучшие работы, затем советоваться с ним о покупке картин других художников для ее большой уже галереи и назначила ему постоянное жалованье как советчику и хранителю ее ценного художественного имущества. Это его обеспечивало, помогло беззаботно отдаться живописной работе и было единственным средством спасти от нищеты и голода семью любимой женщины.

Однако во все эти, как казалось, благоприятные обстоятельства вплелась нить, причиняющая художнику боль, раздражение и большую озабоченность: он с самого начала почувствовал в меценатке тон самоуверенного благотворительства и некоторого самодурства. Ей импонировало, что талант из народа стоит в прямой зависимости от ее прихоти. Все это делало ее очень несимпатичной.

Он, привыкший, пусть в нужде, но быть свободным, тяготился своей вынужденной зависимостью. Все бы это еще можно было перетерпеть, ввиду сложившихся обстоятельств, но что его подавляло, так это замеченные им посягательства на его интимные, сердечные чувства. Он с трудом воздерживался высказать ей открыто все свои мысли — ведь последовавший разрыв поставил бы в очень тяжелое положение не только его, но и еще троих.

Ему казалось, что он нашел какую-то точку равновесия в их отношениях: быть очень внимательным и нужным ей и в то же время не давать переходить установленную границу. Но эти мысли его угнетали, утомляли и лишали покоя.

«Вот как обстоят дела, дорогой Саша, — сказал он. — Я привезу ей какие-нибудь работы парижских художников. Ты мне поможешь в этом. Она будет довольна и даст денег на поездку и на покупку. А я освобожусь на месяц-два и за это время придумаю, как можно деликатно изменить создавшееся положение.

Итак, едем! Что мы не говорим по-ихнему — не беспокойся: я и в Финляндии, и на Кавказе совершенно свободно объяснялся с местными жителями одними жестами. Все было понятно и мне, и им, не пропадем!»

Так отец получил хорошего спутника, хотя и без языка, но очень приятного и полезного. Михайлов уехал в Петербург, договорившись обо всех подробностях встречи и отъезда.

А дома, по мере приближения дня отъезда, отца посещали друзья и знакомые, снабжая бесконечным количеством советов. Илья Семенович Остроухов включил еще несметное количество могущих понадобиться французских вопросов и ответов. Это окончательно убедило отца, что без языка жестов не обойтись. Извольте-ка в нужный момент разыскивать нужные слова и фразу в этой массе записей.

С дороги отец писал восторженные письма. Быстро осмотрев германские города с их знаменитыми музеями, художники всей душой и мыслями торопились в Париж, в этот центр художественной жизни Европы, в город, который отцу был уже так близок, так волнующе дорог и знаком по названию многих улиц, упоминаемых в чудесных романах великих писателей Франции. Ведь вместе с Гюго, Флобером, Золя, Доде, Мопассаном и многими другими отец с восторгом и глубоким чувством печали переживал то, что переживали в этих домах, на этих улицах герои упомянутых писателей.

Наши художники делали рисунки карандашом и писали красками на маленьких дощечках этюды с натуры прямо на улицах Парижа, где это только удавалось, а также ездили в живописные окрестности города, закусывая во время перерыва в маленьких уютных кафе, разбросанных буквально на каждом шагу. Отец говорил, что он, кажется, никогда не ощущал такой жизненной энергии, такого интереса и аппетита ко всему, что он видел и слышал, как в Париже.

Внимательно изучив в музеях Парижа произведения французских живописцев, отец высоко оценил мастерство художников-реалистов, их тонкий вкус, замечательный рисунок и богатейшую палитру красок. Но однажды в промежутке между осмотром картин отец ощутил какое-то тревожное чувство. Он закрыл глаза и ясно представил себе многие картины наших крупных художников. Да! Некоторые из них потускнели перед блеском французских, но ярко выступила идейность и правда, ценнейшие свойства нашего художественного творчества. Отец успокоился, подумав: «В блеске, в красках можно достичь многого, поучившись, а вот идейность поглубже: она лежит в образе жизни, в быту, в думах и чаяниях народных. Что говорят картины Крамского, Сурикова, Верещагина, Репина, Поленова, Куинджи и многих других! Над чем они заставляют задумываться!!»

Отец и его товарищ жили вместе в одном номере гостиницы и по вечерам, утомленные бесконечными хождениями по музеям и осмотром города, его дворцов и старинных соборов, беседовали, делясь впечатлением о виденном, или садились за письма на родину.

Как-то Михайлов выразил беспокойство, что давно не писал своей покровительнице. Письма к ней всегда вызывали в нем чувство неприязненного беспокойства: как бы не проявить отчужденности и не обидеть ее, а в то же время не вызвать надежд. Он, когда писал, ерзал на стуле и кряхтел. Было окончено и послание жене, которое он отложил, желая кое-что добавить позднее. Утром отец предложил Михайлову поскорей сбегать опустить конверты и затем уже собраться и поехать за город поработать с натуры. Михайлов сбегал, опустил в почтовый ящик письма отца и своей даме, и они стали собираться на этюды. Вдруг Михайлов тревожно засуетился, забормотал что-то и, наконец, крикнул: «Саша! Да ведь я опустил не то письмо! Листки ей лежат здесь, а в ее конверт я запихнул письмо жене! В нем я отвожу душу, ругаюсь на тяжелую материальную зависимость и зло насмехаюсь над влюбленной старой дурой. Так и пишу! Что же делать?»

И вместо того, чтобы отправиться на этюды, оба художника, захватив тетрадку с массой французских слов и фраз, прежде всего инстинктивно бросились к ящику, в котором лежал злосчастный конверт. Это была щель в стене помещения табачной лавки. Письма опускались прямо с улицы, а ящик, запираемый почтальоном, находился в лавке.

Прежде всего пришлось вступить в беседу с владельцем лавки. Ни одна из множества записей И.С. Остроухова не пригодилась. Хозяин с тревогой следил за двумя взволнованными иностранцами — один нервно перелистывал страницы тетради, а другой тыкал рукой в почтовый ящик, делая непонятные знаки и явно покушаясь сломать замок и открыть его. Напряжение нарастало. Хозяин уже, видимо, собирался принять какие-то меры, чтобы выдворить их из магазина, когда вошел покупатель или знакомый хозяина. Последний бросился к нему, как к единственному существу, могущему помочь избавиться от странных посетителей или хотя бы выяснить, что им нужно, зачем они лезут в запертый почтовый ящик. Они быстро поговорили, и пришедший, оказавшийся евреем, хорошо говорившим на многих языках, спросил по-французски (это слово понял и Михайлов), какой они национальности и, перейдя на русский язык, скоро выяснил всю сложность положения. Через хозяина он узнал, что почтальон забирает письма к вечеру. «А когда приходит почтальон?» — «Неопределенно, когда справится с другими делами, но, конечно, до 10 часов вечера, до закрытия лавки».

Еврей любезно согласился написать краткую записку почтальону с просьбой задержать одно письмо, посланное не по адресу.

Замучились наши художники! Боясь пропустить почтальона, они не решались отойти далеко от лавочки. Михайлов, терзая себя за рассеянность, не мог ничем отвлечься. Есть и пить они ходили по очереди. Отец не мог его покинуть. А небо, солнце и свежая чуть распустившаяся зелень так звали и манили его за город в чудесные уголки окрестностей Парижа!

За время тревожного ожидания отец успел-таки найти в записях Остроухова вопросы о почте и письмах. Это несколько помогло им объясниться с почтальоном, который, наконец, появился, и к которому они оба бросились, напугав его своим взволнованным видом. Выяснилось, что они завтра утром должны явиться в почтамт, показать записку еврея и тогда только, может быть, смогут получить обратно письмо. Муки продолжались: удастся ли? Не проспать бы? Еще раз пересмотрели все записи Остроухова, а из памяти не выходили остроумные, едкие и хлесткие фразы, отпущенные в письме по адресу дамы-благодетельницы.

Утром, усталые, невыспавшиеся, два русских художника, преодолев еще ряд барьеров от незнания языка, предстали, наконец, перед решеткой с окошечком, за которым показался начальник. Он, быстро во всем разобравшись, куда-то удалился и вернулся, держа в руках письмо Михайлова, — это желанное письмо. Затем он положил перед ними лист бумаги, дал перо и, сказав по-французски: «Votre signature», показал на часы. Тяжелые минуты молчания... Безнадежно замелькали листки Остроухова. Не получив ответа, начальник, любезно улыбнувшись и жестом предложив им присесть, открыл ящик стола, спокойно положил туда письмо Михайлова, запер ящик, еще раз любезно улыбнулся и вышел из комнаты.

Прошло около часа. Появился кто-то из служащих и, указывая на часы, жестами предупредил, что почту скоро отправят. Михайлов пришел в отчаяние, но в этот же момент закричал уже отец... он наткнулся на слово — «Signature» — «Подпись! Понимаешь? Твою подпись!» Михайлов, хлопнув себя по лбу, бросился к листу бумаги и быстро расписался. Трудно, говорил отец, описать выражение лица Михайлова, когда он получил на руки вскрытое с проверенной подписью его письмо к жене.

Когда они вернулись к себе в номер и уселись друг против друга, их одолел неудержимый хохот... Но отец сокрушался: «Подумать только, — говорил он, — ну чем мы отличались от дикарей?»

Однако время неслось, не останавливаясь, и пора было возвращаться домой. Кроме переполненных ценнейшими для художников материалами, купленными в Париже: красками, лаками, холстом и разбухшими от многих работ этюдниками, — Михайлов вез еще две небольшие картины какого-то из восходящих светил. Отец одобрил его выбор, надеясь использовать случай, показав некоторым своим ученикам в галерее дамы-благотворительницы привлекавшие его своей техникой и колоритом вещи.

По возвращении в Москву, отдохнув день-два, отец опять углубился во все свои занятия. Утром работал за мольбертом, пользуясь свежим впечатлением от поездки. Во второй половине дня или писал статьи, или ездил по делам Общества любителей художеств. По вечерам обычно приходили знакомые и друзья — их было много; все ценили общение с ним. А перед сном он, сидя у себя за письменным столом, часто до поздней ночи писал стихи.

В отличие от юношеских стихов романтического характера или бичующих недостатки социального строя, стихи позднего времени, проникнутые добродушным юмором, целиком посвящены были Товариществу, жизни художников, их произведениям и взаимоотношениям.

Стихи вызывали в среде товарищей живейший и горячий отклик. Они печатались отдельными брошюрами. А в конце собраний, иногда даже деловых, или в дни, когда гостями были передвижники, за ужином товарищи часто заставляли Александра Александровича читать одно из популярнейших его стихотворений, где с добродушным юмором говорилось о многих художниках и их знаменитых картинах, большинство которых находится в Третьяковской галерее. Вот это стихотворение:

«Мнение любителя картин о Передвижниках, составленное по каталогам их выставок за 18 лет»

Желая рассмотреть в подробнейшем обзоре
Передвижную выставку картин,
Я ждал, что выпадет хотя бы год один,
Чтоб все художники там были в полном сборе.
Но вот теперь прошло уж восемнадцать лет,
А все на выставке кого-нибудь да нет...
Мы это узнаем по их же каталогам:
И кто отсутствует, и под каким предлогом,
И прекурьезные там вести обо всем!
Все пишут без стыда, и не боясь позора!
Так например: Лемох — «В засаде», а потом
Должно быть был Лемох за что-то под судом:
Там пишут — «В ожиданьи приговора».
«С нечистым знается» Савицкий... Вот скандал!
И прямо говорит, что «книги одолели»...
И Клодт «опять», там пишут, «загулял»;
С четвертой выставки его «не доглядели».
«Попался» Гун, а в чем, — примолкли, ни гу-гу!
И Прянишников «влопался», писали,
А Кузнецов был как-то «в отпуску»
И «угостился»! — Репина «не ждали»,
Но он «вернулся». Маринист Беггров
И Боголюбов все в «Трепорах», в «Велях»,
А Ярошенко вдруг «средь облаков»
И в то же время «на качелях»!
И говорит, что «всюду жизнь»... Чудак!
Спросите — почему? «Причины не известны».
За ним и Волкову уж в мире стало тесно:
Из «зарослей», «болот» он влез на «Чатырдаг»!..
Куинджи замолчал, ленив! Должно быть — с жиру!
А Васнецов снует «с квартиры на квартиру»!
Маковский, наш жанрист, «в трактире» заседал,
И «под хмельком» уж был, потом «в харчевне» снова,
«У воспитательного дома» пропадал,
И даже раза два уж был «у мирового»
И «по начальству» «деловой визит»
Он принужден был сделать! Срам и стыд!
И с наглостью открытой, хладнокровной
Они печатают об этом обо всем!..
Но Шишкин, рассердись, им задал «бурелом»!
И уцелел один «среди долины ровной»!
Должно быть сильно всем досталось... Поделом!
И замечательно, что вслед за буреломом
Скандального у них не слышно ничего!
Максимов наконец является «с дипломом»:
«Разделы», «Колдуны» — «все в прошлом» у него!
Вам, Шишкин, исполать в поступке молодецком!
У Дубовского вдруг «притихло», — пронял страх!
Поленов струсил сам: уж он в святых местах,
«На озере Генисаретском».
А Киселев следит то «из окна в Москве»,
То прячется «в ущелье», по «задворкам»,
Брюллов лишь по «ночам» выходит в бденьи зорком
И Мясоедов сам, стоящий во главе
Передвижных затей, почил «вдали от мира».
И философии коснувшись налегке,
Вслед за рехнувшимся творцом «Войны и мира»,
С которым состоит на дружеской ноге,
Вдруг «что есть истина», нас спрашивает Ге35.

Несмотря на страстное увлечение отца работами с натуры в средней полосе Европейской России (даже скорее — в Подмосковье), его тянуло поработать в горы, на юг, с его горячим солнцем и лазурным, сказочным морем. Кроме Финского залива, отражавшего почти бесцветное серое небо, море отец видел только на картинах.

Первая его поездка на Кавказ в 1889 году была неудачной36. Спутником оказался педагог, сухой педант, очень навязчивый и говорливый, распространявшийся на темы, неприемлемые для отца и вызывавшие в нем желание отвернуться, уйти, отделаться как от назойливой, отвратительной мухи. Но поступить так отец, как человек очень деликатный, не решался. Поездка была рассчитана на небольшой срок, и маршрут, намеченный этим учителем, не охватил лучшие по красоте места Кавказа. Отец долго не мог простить себе ошибку в выборе спутника, но что же поделаешь? Вернулся он, не получив от Кавказа того, что ожидал, и даже, кажется, моря не видел. [...]

В 1891 году семья наша поселилась на той же даче, где мы жили в предыдущем году, в Богимове, имении Былим-Колосовского, в 10 верстах от г. Алексино, но теперь заняла другое помещение, меньшее по размерам и в нижнем этаже дома, а наверху, куда надо было подыматься по лестнице и где были две колоссальнейшие парадные комнаты старого помещичьего дома и несколько небольших, поселилась семья Чеховых.

Отец, горя нетерпением опять увидеть Кавказ и располагая на этот раз большим количеством времени и желанным спутником, старшим сыном — Александром, уехал раньше, предоставив нам самим перебираться на дачу. Мы, конечно, как всегда, задержались в Москве и переехали в начале июня. Еще в Москве нас очень интересовало, кто-то будет жить наверху, над нами. Будет ли приятное соседство, и будем ли мы приятны им. Ведь нас в семье, не считая уехавших на Кавказ, было 6 человек: мать и пять человек детей, от младенца до подростков.

Когда мы переехали, то узнали, что над нами поселился писатель Антон Павлович Чехов со своей семьей. Мы уже читали его рассказы и, не без влияния со стороны отца, прониклись чувством глубокого преклонения перед его талантом. Я, пятнадцатилетний восторженный поклонник его, даже немного трусил: как это — вдруг подойти к нему, заговорить с ним, с самим Чеховым! А какой он? Может быть, совсем другой, чем думалось о нем?! Да! Мне было страшновато, и я сильно волновался и плохо спал. [...]

На следующий день рано утром, идя по аллее, я увидел незнакомого мне мужчину выше среднего роста, красивого с темными зачесанными назад волосами. Он стоял между липами и внимательно смотрел на заросшую травой лужайку. Подойдя ближе, я нерешительно остановился. Услыхав шаги, он повернул голову в мою сторону, некоторое время очень пристально смотрел на меня и поманил к себе пальцем. Я догадался, что это Антон Павлович Чехов.

Когда я подошел к нему, он, не здороваясь, притянул меня к себе, обхватил одной рукой за плечи и, молча, показал другой рукой на лужайку. Сначала я ничего не заметил, но вот из травы вдруг высунулась мордочка и показался какой-то необыкновенный, продолговатый, небольшой зверек с длинным пушистым хвостом. Он то прятался в траве, то выскакивал наружу.

Антон Павлович улыбался, следя за ним и глядя на мою недоумевающую физиономию. Наконец он сказал, что зверек этот называется мангуст, что он, на обратном пути из Сахалина, привез его из Индии. Там, в Индии, мангусты живут как домашние животные и считаются очень полезными, так как ловко и безбоязненно расправляются с ядовитыми змеями.

Я не помню, чем закончилась наша первая беседа, — знаю только, что эта встреча, это теплое дружеское объятие тогда глубоко взволновало меня. Страшно обрадованный, заинтересованный рассказом Чехова, я поскорее вернулся домой, чтобы поделиться своим знакомством с Антоном Павловичем, о том, какой он интересный, симпатичный, простой и близкий.

Теперь я хочу рассказать о тех, кто в то лето окружал Чехова. Во флигеле жил Владимир Александрович Вагнер с семьей. Остановлюсь подробнее на главе семьи, ввиду того, что некоторые исследователи творчества Чехова склонны видеть в нем прообраз фон-Корена из повести «Дуэль», над которой Чехов работал в Богимове.

Владимир Александрович Вагнер — зоолог, тогда еще доцент Московского университета (впоследствии профессор), работал над большим исследованием о пауках, готовясь к защите диссертации на степень магистра.

Это был человек высокого роста, еще молодой, но уже сильно поседевший, с бородкой и густыми усами, закрывавшими рот. По отношению к людям, с которыми он общался, Вагнер проявлял исключительную воспитанность и вызывал в собеседниках большой к себе интерес.

Владимир Александрович был очень избалован условиями домашней жизни. Его жена и тетушка души в нем не чаяли, преклоняясь перед ним, и охраняли его покой. Говорил он очень авторитетно, любил спорить, проявляя незаурядный ум и большие знания не только в своей научной области, но и в литературе и музыке, которую хорошо знал и к которой имел большие способности. Он свободно импровизировал на рояле, писал прекрасные мелодекламации к некоторым произведениям Шопена и даже сочинил сонату для скрипки и фортепьяно. [...]

Тетушка Вагнера П.Н. Похвиснева была прекрасной музыкантшей, бывшей ученицей Николая Григорьевича Рубинштейна, а в годы нашего знакомства давала уроки музыки; я был ее учеником.

Мария Аполлоновна — жена Владимира Александровича — была чрезвычайно привлекательна внешне, симпатичная и очень наивная, совсем еще молодая женщина, которую все мы очень любили. С семьей Вагнера мы познакомились еще летом прошлого, 1890 года, сдружились и долгие годы оставались в очень хороших отношениях.

Однако с течением времени у Владимира Александровича проявилось сильное тяготение к административной карьере, что заметно охладило отношение к нему моего отца. Он занял должность инспектора в одном из институтов Москвы, а со временем должность директора императорского Коммерческого училища в Петербурге. Тогда к нему уже без доклада не входили, и не только в его служебный кабинет, но и в квартиру, расположенную в доме училища. Сначала заходил с докладом швейцар, и вернувшись, сообщал, можно ли войти или нет.

Хозяин дачи — Евгений Дмитриевич Былим-Колосовский — был высокого роста, очень красивый молодой человек с приветливой улыбкой, любезный со всеми. Он носил белую фуражку, синюю поддевку и брюки, заправленные в высокие сапоги. В будни он с раннего утра и до вечера работал в поле своего небольшого имения, разделяя труд с работниками. Хозяйство его вела экономка очень непривлекательной внешности со странным именем Анимаиса Орестовна, которую Антон Павлович неизменно называл Аменаиса Эрастовна и награждал разными шутливыми именами.

Вместе с Антоном Павловичем проживали на даче отец его — Павел Егорович, мать — Евгения Яковлевна, сестра Мария Павловна и брат Михаил Павлович. Михаил Павлович служил тогда в г. Алексине в должности податного инспектора и часто отлучался на несколько дней, делая объезды по своему участку, находящемуся в нашем уезде. По возвращении из этих поездок Михаил Павлович обычно заходил к нам или к Вагнеру и рассказывал курьезные случаи, которые с ним происходили при исполнении служебных обязанностей. [...]

Находясь дома, Михаил Павлович постоянно общался с нами, детьми, принимал очень активное участие в наших детских развлечениях. Мы считали его другом и старшим товарищем.

Помнится, Михаил Павлович очень любил музыку и частенько заставлял меня играть одну из любимых им вещей «Тройку» Чайковского. При этом, шутя, советовал не обращать внимания на указания педагога, а играть «как бог на душу положит».

Мария Павловна не часто разделяла с нами компанию. Она занята была хозяйством, несколько раз отлучалась по семейным делам в Москву37.

Родители Антона Павловича только иногда присоединялись к собирающимся по вечерам на крыльце Чеховых дачникам, почти никогда не проявляя себя в разговорах. Антон Павлович очень любил эти собрания и как-то в шутку назвал их «наш клуб».

Надо сказать, что каждый раз, когда (хотя и редко) Павел Егорович приходил в «клуб» к собравшимся там дачникам, Антон Павлович, как многим казалось, начинал вести себя настороженно. Он внимательно прислушивался к редким и немногословным репликам отца, как бы боясь, не сказал бы тот что-нибудь, за что его могли бы упрекнуть в невоспитанности и резкости. Однажды это случилось. Полина Николаевна, «девица» лет за шестьдесят, тетушка Вагнера, очень воспитанная, бывшая институтка, чрезвычайно деликатная, говоря о Москве, назвала ее городом самым родным и больше всего отвечающим потребностям ума и сердца интеллигентного русского человека. На это Павел Егорович ясно произнес всего три слова: «Москва — это...» и прибавил не совсем цензурное слово. Наступило напряженное молчание. Я посмотрел на Антона Павловича — он серьезно взглянул на отца и, убедившись, что тот встает, чтобы уйти домой, продолжал молча сидеть, крепко охватив руками согнутые в коленях ноги и закинув голову назад. Вывел из тупика Михаил Павлович. Он воскликнул веселым голосом: «Ну уж это гипербола, конечно, Петербург куда чище...» Разговор снова завязался. Все почувствовали, что эти минуты были мучительны для Антона Павловича, и старались показать, что выпад Павла Егоровича никем не замечен. [...]

Когда я ближе познакомился с Антоном Павловичем, мне очень захотелось поговорить с ним о «Ваньке», и я с нетерпением ждал момента очутиться с ним с глазу на глаз. Это удобнее всего было во время купанья, когда он бывал один, никуда не торопился и любил сам поговорить сидя на скамеечке раздетым и греясь на солнышке. Наконец, как-то укараулив, что Антон Павлович идет купаться, а Вагнер сидит дома и пишет, я догнал Антона Павловича, и мы пошли вместе. В купальне, сразу раздевшись и бросившись в воду, на расстоянии я почувствовал себя смелее. Антон Павлович раздевался. «Антон Павлович! — начал я. — Почему вы не дали Ваньке верного адреса дедушки, чтоб он мог получить письмо? Ведь вы, наверно, знали адрес?»

Антон Павлович, немного подумав, сказал, что если бы Ванька знал адрес дедушки, рассказ стал бы менее интересным, положение Ваньки перестало бы быть трагическим и что я бы, вероятно, сам забыл об этом рассказе. Я, помню, не согласился с Антоном Павловичем: «Неужели дедушка так и не приехал проведать внука и не взял его домой?» Антон Павлович в это время влезал в воду и сказал: «Вот подожди, поищу адрес. Если найду, напишу ему и потом сообщу тебе». Глядя в лицо Антона Павловича, я понял, что он шутит, и замолчал. [...]

В то лето Антон Павлович усиленно работал над богатым материалом, собранным им во время поездки на Сахалинца также, как я узнал позднее, над повестью «Дуэль». Работал он постоянно, в строго определенные часы, после небольшой утренней прогулки, всю первую половину дня.

Нарушать эти часы занятий не разрешалось никому. Даже такой важной персоне, как Алексей Сергеевич Суворин38, приезжавший на несколько дней к Антону Павловичу, приходилось бродить в одиночестве или полеживать в гамаке, в ожидании, пока Антон Павлович окончит свои дела.

Были, однако, случайные нарушения заведенного порядка. Однажды моя шестилетняя сестра Надя (которую Антон Павлович впоследствии назвал бенгальским огнем за ее особо светлую улыбку) среди дня, когда Антон Павлович работал, самостоятельно открыла со двора дверь в подъезде Чеховых, поднялась по лестнице во второй этаж, прошла, никого не встретив, через огромный зал и появилась с сияющей физиономией в кабинете Антона Павловича. Он перестал писать, подозвал ее к себе, о чем-то поговорил и подарил ей одну из своих удочек. Мама и няня были очень встревожены поступком Нади, но Антон Павлович уверял потом, что и он и Надя остались очень довольны друг другом. [...]

Днем Антон Павлович редко выходил из своего кабинета, разве только для оказания медицинской помощи кому-либо из крестьян, проведавших о том, что в усадьбе живет доктор. Когда число больных очень увеличилось, он стал принимать больных по утрам, до работы.

К Антону Павловичу шло много народу: женщины с ребятами, старушки, а иногда больных привозили на телегах из отдаленных деревень. Тяжело больных Антон Павлович нередко направлял в городскую больницу с сопроводительной запиской к врачам.

Отношение Антона Павловича к больным было очень внимательное и ласковое. Он подолгу и охотно беседовал с ними. Его любили, ему верили, и популярность его быстро росла. Он лечил и раздавал лекарства бесплатно.

10 июля в Богимово вернулся отец с моим старшим братом. В этом, 1891 году отцу исполнилось 53 года. Мы все заметили в нем большую перемену. Он стал как-то равнодушен ко всему окружающему, в том числе и к нашей природе. Он не спешил поскорей обойти все любимые им в прошлом году места на реке, у мельницы, в парке и окружающих лесах, полянах и оврагах. Он пересматривал свои чудесные привезенные с Кавказа этюды, но и они не удовлетворяли его. По ним он лишь реальнее восстанавливал виденное, то, что, как он говорил, потрясло его своим непередаваемым величием, своей необычайной красотой. Он никогда раньше не переживал такого сильного воздействия природы на душу. И с Антоном Павловичем он познакомился не сразу.

Встреча произошла случайно: отец сидел на бревнах, сложенных на обширной зеленой поляне, широко раскинувшейся перед фасадом большого усадебного дома, где жили Чеховы и наша семья.

Рядом была тропинка, сокращающая путь к дому. По ней шли с купанья я и Антон Павлович, к которому я прилипал во всех возможных случаях. Эта-то тропинка и сделала встречу отца и Чехова неизбежной. Чехов много слышал о художнике Киселеве и не прочь был познакомиться, но работа занимала его почти весь день, оставляя немного времени на отдых и прогулки.

Отец, увидя Антона Павловича и всматриваясь в его чудесное лицо, ощутил, как было заметно, большую радость. Чехов, пожав отцу руку, тут же присел рядышком на бревнах. Разговорившись, они так и просидели, пока кто-то из Чеховых не позвал Антона Павловича обедать. Я радовался этой встрече, все мы заметили опять в лице и в словах отца успокоенность; он словно отвлекся от захватившего его своей волшебной природой Кавказа.

Антон Павлович и отец скоро сблизились и в часы перерывов в работе много беседовали, делая совместные прогулки, сообща купаясь, а часто и садились играть в «пикет»39, причем играли на деньги, поступавшие затем в фонд на постройку больницы. Это была постоянная забота Чехова как врача40.

Между тем приближался день именин Владимира Александровича Вагнера. Решено было отпраздновать его с особой торжественностью. Так как объем намеченной программы не давал возможности выполнить ее всю в один вечер, решено было разделить празднование на 2 дня. В первый день назначен был спектакль и живые картины в здании школы. Во второй — живые картины в беседке парка и маскарад в аллеях парка, иллюминованных фонарями собственного изготовления из разноцветной бумаги.

Работа кипела. Заняты были все. Брат Антона Павловича — Михаил Павлович, изобретательный на всевозможные увеселительные затеи, показал себя во всем блеске. Он помогал делать фонари, придумывал костюмы для участников спектакля и живых картин, вместе с Антоном Павловичем и даже Вагнером, обычно державшимся в стороне от детских развлечений, составлял длинную афишу, которая была затем вывешена в главной аллее. (Афиша эта отдана мною Дому-музею А.П. Чехова в Москве).

Костюмы у нас были в очень ограниченном количестве, так что волей-неволей приходилось в живых картинах пользоваться теми же, что и в спектакле.

В первый вечер в школе поставили сцену из «Ревизора» Н.В. Гоголя. Исполнение было ниже всякой критики, но оно вызывало бурные аплодисменты и гомерический хохот.

На следующий день празднество продолжалось, согласно афише, в беседке и в аллеях парка. На этот раз живые картины изображали моменты выдающихся эпизодов современных международных событий, и было немало картин на шуточные темы.

На этот раз в картинах приняли участие и взрослые, особенно Михаил Павлович, в одной из них выступил даже Антон Павлович. Он изображал Вильгельма II, бреющегося перед приемом русского посла. Мы, дети, принимали горячее участие в картинах и хотя не понимали, в чем заключалась их соль, от души веселились.

Лучше всего о спектакле и картинах можно судить по полной юмора известной «Рецензии» Антона Павловича, прочитанной Михаилом Павловичем по окончании живых картин41.

Ко дню рождения Марии Павловны, 31 июля, мы — дети — вновь затеяли маленький спектакль.

Я выбрал рассказ Антона Павловича «Размазня». Переложил его в форму, годную для исполнения на сцене, и привлек в качестве артистов двух моих сестер: Соню восьми лет и Надю шести лет. Старшая должна была исполнять роль энергичного и довольно резкого господина, пожелавшего проучить гувернантку его детей, робкую и застенчивую, за ее неспособность отстоять свои права и интересы. Роль гувернантки исполняла Надя, девочка боевая и очень веселая.

Роли были выучены, костюмы прилажены, сцена и занавес готовы. Публики собралось невиданное количество — человек 10—15. Был и Антон Павлович. Все с нетерпением ждали начала спектакля. Актеры были ужена сцене, и вот-вот должен был подняться занавес, когда «гувернантка», шестилетняя Надя, вдруг отказалась играть: «Не хочу, да и только!»

Нельзя было удержаться от смеха при виде тощего, нерешительного слюнтяя, получившегося из старшей девочки, восьмилетней Сони, когда ее одели господином, и очень пышной в дамском платье, но упрямой и упорно сопротивляющейся Размазни. Мне так и не удалось уговорить ее. Пришлось срочно позвать на помощь жену Вагнера Марию Аполлоновну. Вдруг неожиданно для нас взвился занавес, и публике представилась следующая картина: я, «режиссер», тяну за шлейф готовую убежать со сцены Размазню, которая, упершись руками в стену, отчаянно брыкается, а Мария Аполлоновна, стоя на коленях, о чем-то умоляет маленького растерянного господина. В публике раздался оглушительный хохот и аплодисменты. Антон Павлович был в восторге и смеялся до упаду.

Однако через несколько минут, благодаря детской непоследовательности, актеров удалось уговорить начать спектакль. Он прошел при неудержимом хохоте публики. Да и можно ли было удержаться от смеха, увидев на сцене расфуфыренную маленькую даму в слишком длинной юбке, которую она все время обеими руками подтягивала вверх. Она с негодованием отвергала все замечания господина, говоря, что она денег не брала, и не вслушиваясь в подсказки суфлера, гневно выкрикивала, что мальчик сам виноват, что порвал свой костюмчик. Но самое забавное было в том, что при каждой вспышке смеха со стороны зрителей она оборачивалась с сияющим лицом к публике, разделяя ее неудержимое веселье.

Мой отец сидел рядом с Антоном Павловичем и на мой вопрос после спектакля, не было ли Антону Павловичу неприятно видеть свою вещь в таком исковерканном виде, ответил, что Антон Павлович смеялся от души и сказал, что он никак не ожидал, что эта его вещь может вызвать такое веселое настроение. [...]

Лето приближалось к концу. Дальние прогулки сменились походами за грибами. Антон Павлович продолжал свои утренние небольшие прогулки в одиночестве. Любил поискать грибы, а под вечер половить в пруду рыбку. Это занятие меня не интересовало, но я очень любил, когда меня посылали звать его ужинать. [...]

Незаметно приблизилось время отъезда в Москву. Наша семья, имевшая несколько человек учащихся, покинула Богимово первая42.

После совместной летней жизни с Антоном Павловичем и его семьей городские условия не дали возможности нам часто видеться. Как Антон Павлович, так и отец, были до отказа перегружены своей профессиональной работой, а также массой других дел, поглощавших все их внимание. Они встречались очень редко, и встречи эти не оставили значительных следов.

Отец погрузился в работы для передвижной выставки. Кроме того, он заканчивал статью для журнала «Артист» о французской живописи, над которой работал еще летом43, не оставляя и забот об Обществе любителей художеств.

Надо удивляться, как это он, нагруженный неотложными делами, смог в это же время не только откликнуться на нашу, его детей, просьбу помочь в устройстве домашнего спектакля, но сам увлекся и написал для нас пьесу «Дети сосватали», получившую со временем высокую оценку редактора газеты «Русские ведомости» А. Соболевского, который, прочтя ее в рукописи, написал в стихотворной форме на последней странице:

«Простите поправки в стихах и годах —
Мне. дружба тех прав не давала;
Но с вашею Музой давно я в ладах,
И их мне Она диктовала.

Но пьеска, — продолжал он, — сама по себе — прелестна! Немножко почистить — и хоть сейчас на сцену. И нужно непременно это сделать». По скромности, отец не придал этим словам значения, и пьеса осталась лежать в столе. Она лишь послужила подтверждением того, как разносторонен был талант Александра Александровича.

Вторую поездку за границу отец совершил в 1888 году. На этот раз он поехал с женой (нашей матерью) Софией Матвеевной.

Путь лежал через Вену, Венецию, Рим, Париж. В Венеции он, написав несколько этюдов, так увлекся видами необыкновенного города, что собирался уже за счет Рима продлить жизнь в Венеции и сделать возможно больше этюдов с натуры. Но однажды, придя с работы, застал жену в слезах и с самым решительным намерением, как можно скорее вернуться домой, к семье, к детям, мысли о которых страшно ее беспокоят. Ей здесь все немило, все думы лишь о доме, и она не может себе даже представить, что нужно ехать куда-то еще дальше.

Нет! Нет! — только домой к детям, и больше никуда!

Отец, зная, что мать ждала через несколько месяцев прибавления семейства, понял, что придется прервать поездку и вернуться домой. Он еще попробовал, чтоб затянуть пребывание в Венеции, усиленно поразвлечь жену, покатать в гондолах, поводить по городу и музеям, но, увы! Пение гондольеров, а они все поют, наводило на мать грусть и тоску, а вид ребят на улицах и в особенности на площади собора св. Марка вызывал неудержимые слезы. Что тут поделаешь? Когда вернулись домой в Москву и мать убедилась, что дома все обстоит благополучно, она, конечно, не высказывая этого, пожалела, что сорвала поездку в Париж, почувствовала очарование покинутой раньше времени Венеции и не на шутку сердилась, когда отец подшучивал, вспоминая ее слезы.

Опять можно сказать: «Что же поделаешь, упущенного не вернешь!» О третьей поездке отца за границу упомяну в свое время, так как эта поездка состоялась в 1908 году. [...]

Среди выдающихся лиц, с которыми отец общался в эти годы, не лишне будет отметить некоторых. Так, однажды днем, когда отец работал в своем кабинете, раздался звонок. Я открыл дверь. Вошел мужчина с длинной бородой и очень мягким, приглушенным голосом спросил, дома ли Александр Александрович Киселев и можно ли его видеть. Я пригласил его раздеться и пройти в гостиную, а сам пошел сказать отцу, что его кто-то спрашивает. Отец перестал работать и вышел из кабинета; на лице его появилась улыбка и недоуменно радостное выражение, когда он подошел к гостю, внимательно рассматривающему висящие на стенах картины разных художников. Гостем был Павел Михайлович Третьяков, который, хотя и покупал не однажды картины отца, но никогда дома у нас не бывал. Отношения между ними были полны доброжелательства и уважения, но все же лишь деловые. Павел Михайлович, пожав протянутую отцом руку, обнял его и крепко поцеловал, а затем сообщил, что он только что вернулся из Петербурга, где на днях встретился с Дмитрием Александровичем Ровинским44, который очень просил его, по возвращении в Москву, встретиться с Александром Александровичем, крепко его обнять, поцеловать, что Павел Михайлович, как он сказал, счел своим приятным долгом точно исполнить, не откладывая это в долгий ящик.

Надо сказать, что Д.А. Ровинский был одним из выдающихся юристов того времени и, несмотря на занимаемый им пост сенатора, одним из гуманнейших людей того времени. Свое высокое положение и большую власть, данную ему, он использовал в целях применения всех смягчающих мер по отношению к лицам, приговоренным к суровым наказаниям. О нем написана прекрасная монография его учеником и последователем, тоже знаменитым юристом того времени Анатолием Федоровичем Кони.

Этот поступок Павла Михайловича выявляет и подчеркивает его удивительную добросовестность. И действительно, вся жизнь Павла Михайловича, даже в мелочах, представляла собой непрерывный путь к одной определенной цели: выполнять во что бы то ни стало принятые им на себя обязательства. Среди картин, на которые Павел Михайлович обратил тогда особое внимание, был написанный профессором Кошелевым портрет отца, когда тот был еще студентом Академии художеств. Павел Михайлович сказал, что у него нет холстов Н.А. Кошелева и он был бы рад приобрести портрет. Отец не согласился продать работу художника, подарившего ему свой труд и в настоящее время уже умершего, но сказал, что рад будет подарить ее Павлу Михайловичу, предварительно сделав копию для себя45. Так они и договорились. Через несколько дней портрет отца кисти Кошелева был уже в галерее Третьякова, а дома висела копия, которую трудно было отличить от оригинала, если бы не надпись, сделанная внизу портрета, объясняющая, что это копия с работы профессора Кошелева. Павел Михайлович посидел немного, поблагодарил отца и сказал, что его очень радует всякое приобретение любой нужной картины для галереи, поднялся и снова, обняв и поцеловав отца, ушел. Отец вернулся в кабинет и потом рассказал нам о визите этого замечательного человека.

Среди ближайших друзей отца — художников — Илларион Михайлович Прянишников, по словам отца, представлял собой явление совершенно своеобразное. Он отличался необыкновенной наблюдательностью, умом и остроумием. Его картины из быта купцов — «В гостином дворе», мещан — «Жестокие романсы» и крестьян — «Спасов день (водосвятие)» и «Воробьи»46 (деревенские мальчишки, сидящие в ряд на жерди ограды), кроме высокой техники первоклассного мастера, обладают глубоким содержанием. Изображенные типы воспринимаются как живые существа. Вы чувствуете, глядя на них, что видели их живыми, даже помните их голоса и манеру выражать свои мысли. Интересно, что в жизни Илларион Михайлович свою наблюдательность проявлял в остроумнейших характеристиках и замечаниях, содержащих глубокий смысл и часто едкую сатиру.

Отец вспоминал кое-что из этих остроумных высказываний Прянишникова по поводу картин товарищей. К большому огорчению, никем они не записывались и со временем исчезли из памяти тех, кто их слышал.

Однажды, рассказывал отец, увидя на выставке картину Репина «Святой Николай останавливает казнь над невинно осужденным»47, Илларион Михайлович долго ее рассматривал и на вопросы подошедших товарищей, спросивших, что он скажет об этой замечательной картине, промолвил: «Мне не ясно, что хотел сказать Илья Ефимович, написав эту картину, и почему выставил на публичное обозрение! Ведь Николай, как святой заступник, конечно, раньше знал о готовящейся казни и о невинности осужденного. Почему же он допустил такую зверскую жестокость к осужденному, остановив занесенный меч лишь за секунду до отсечения головы? Самое страшное для приговоренного — знать о казни и ждать ее. Нет! Это все говорит не в пользу святого!» [...]

Помню рассказ отца о впечатлении, полученном Илларионом Михайловичем в день посещения царской семьей передвижной выставки в Петербурге.

Надо сказать, что Александр III, желая «поощрять» развитие русского изобразительного искусства, приобретая картины того времени и заполняя ими пожертвованный с этой целью дворец великого князя Михаила Павловича, распорядился через своего министра двора установить контакт с правлением Товарищества передвижников и сообщать о посещении царем и членами его семьи выставок картин передвижников ежегодно за день до открытия их для публики. На выставку являлись только действительные члены Товарищества, которые, встретив царя, давали по его желанию личные пояснения к своим вещам, хотя общим объяснением руководил брат царя Владимир Александрович48. Присутствовавший однажды на выставке Илларион Михайлович, наблюдавший всю картину посещения с начала до конца, после отъезда царской семьи поделился с моим отцом своими впечатлениями.

Отведя отца в сторону от группы товарищей, оживленно беседовавших по поводу только что пережитых волнений в связи с посещением выставки царской семьей, Илларион Михайлович спросил: «Александр Александрович! Не знаю, как ты, а я пережил большое волнение, и пренеприятное! Но в общем получилась интересная картина. Когда я вошел в вестибюль здания, кто-то из товарищей сказал: «Скоро ждем царя!» Я знал об этом, но все же сразу почувствовал, как сжалось сердце, что бывает при ощущении близкой опасности. Полицейская мелкота суетилась, выполняя приказ пристава, который, в свою очередь, волновался, ожидая приезда полицмейстера. Появление каждого из более значительных начальников сразу умаляло значение предыдущего. Это было так заметно! Внимание и взоры всех бесцеремонно отвращались от предыдущего в сторону вошедшего. Но полиция в данном случае на выставку не допускалась, она царила лишь в нижнем этаже — в помещении вестибюля.

Находясь вблизи этого рода людей, — говорил Илларион Михайлович, — я всегда чувствую себя скверно: чем черт не шутит! Покажется им что-нибудь подозрительным, — арестуют, а потом уже будут разбираться. Поэтому я поторопился скорее пройти через контроль своих товарищей-передвижников, следивших, чтобы не прошел кто-нибудь посторонний, и поднялся наверх на выставку, где царила торжественная тишина. Вижу только вдали беседуют Брюллов и Поленов49. Кругом пустынно. Масса картин недвижно висит, как бы ожидая зрителей; казалось, что и они напряженно всматривались в пространство громадного зала.

Через некоторое время в зале появился градоначальник в сопровождении группы художников. Соблазн подойти, без риска быть укушенным хищным зверем и вблизи рассмотреть его, присущ каждому из простых смертных. Окружив это опасное для многих людей существо, художники с улыбочкой подходили близко, думая про себя: «Ну! Сейчас-то ты не укусишь!» Но вот оповестили, что прибыл министр двора, а вслед за ним великий князь Владимир. Он обычно появлялся за полчаса до царя и, бегло обойдя выставку, обладая феноменальной памятью, ухитрялся запомнить имена художников и названия картин, чтобы через некоторое время сообщить царю сведения о картине и авторе. Это существо уже представляло собой крупного и опасного хищника. Никто не рисковал повернуться к нему спиной. Ни градоначальник, ни министр двора уже не привлекали к себе никакого внимания.

Но вот по какому-то сигналу стало известно, что экипаж царя приближается к подъезду выставочного здания. Великий князь был забыт. Все спешно двинулись к лестнице, ведущей вниз к вестибюлю, где обычно передвижники должны были встречать царя с семьей. У всех на лицах появилось напряженно-любопытствующее и крайне тревожное выражение. Да и не могло быть иначе: встреча и близкое общение с существом, хищным по своей природе и обладавшим неограниченной и безответственной властью над людьми, не могло не вызывать крайне тревожного чувства опасности.

Да! Я пережил горячее чувство негодования и обиды на судьбу, поставившую многих наших товарищей, талантливейших, умнейших и высокоморальных людей, в такую унижающую зависимость от ничтожества, одаренного лишь неограниченной и безответственной властью».

Несмотря на дух демократизма, царивший в среде передвижников, своими мыслями Илларион Михайлович мог поделиться лишь с моим отцом да, пожалуй, еще со своим ближайшим другом Владимиром Маковским. [...]

Илларион Михайлович еще в ранние годы часто болел легкими. Врачи советовали ему возможно большее время жить за городом и дышать чистым воздухом. В девяностых годах ему захотелось летом пожить поближе к моему отцу, и он с женой поселился в усадьбе Ильинское, под городом Тарусой, на реке Оке, где уже не первый год летом жила наша семья. Болезнь легких (туберкулез) очень сказывалась на самочувствии больного. Илларион Михайлович стал капризным и раздражительным. Как художник он уже давно перестал работать, но жаловался отцу на страстное желание иногда взяться за кисти. Однако страх убедиться в своем бессилии останавливал его.

Однажды, внимательно вглядываясь в лицо и освещенную солнцем фигуру моей сестры Сони, девочки лет двенадцати, Илларион Михайлович подошел к ней и шепотом сказал: «Мне хотелось бы нарисовать тебя, приходи завтра ко мне, мы с тобой займемся, только никому не говори об этом». В назначенное время Соня была уже у Прянишниковых, и Илларион Михайлович, бодрый и веселый, как заметила Соня, принялся ее писать. Дело, вероятно, пошло хорошо, так как художник что-то оживленно говорил, отвлекая натуру от мысли об утомлении.

Когда первый сеанс был окончен, Илларион Михайлович сказал: «Ну, голубушка, завтра опять приходи, но позднее, так будет удобнее». Соня, хотя еще и ребенок, но, как и все мы, привыкшая понимать, что живописная работа — дело серьезное, точно выполнила желание художника и пришла своевременно. Не прошло и получаса работы, как она услышала отдаленный голос матери, звавшей обедать. Этот призыв в нашей большой семье все привыкли исполнять беспрекословно. Соня, может быть, невольно растерявшись, все же тотчас поднялась, сказала, что мама зовет обедать и... убежала.

Илларион Михайлович, больной, до крайности капризный и обидчивый, крикнул ей вслед: «Ну! Если так, то не приходи больше!» Он бросил работу, не кончив, сильно обиделся на Соню, стал себя чувствовать хуже и несколько дней не показывался. Соня рассказала отцу обо всем, и он очень досадовал, но ничего нельзя было поделать. Так на этой неоконченной работе остановилась деятельность одного из талантливейших художников того времени. Отец как-то заговорил об этом с Илларионом Михайловичем, но тот, сильно кашляя, лишь отмахнулся: «Ну! Какая там работа!» Но все же он показал отцу набросок освещенной солнцем фигуры девочки. «Так талантливо, так мастерски!» — говорил отец.

Болезнь Прянишникова быстро прогрессировала. Его отвезли в Москву. Так мы расстались, не увидев больше Иллариона Михайловича. Он прожил недолго.

Из произведений Иллариона Михайловича в коллекции отца осталась его прекрасная небольшая картина «Воробьи», изображающая деревенских ребятишек, усевшихся в ряд на верхней жерди ограды близ деревни.

В связи с этим не лишне будет упомянуть здесь об одном из крупнейших страстных любителей и собирателей рисунков, гравюр и картин Иване Евмениевиче Цветкове50. Это был очень культурный человек, истинный знаток, изучивший произведения изобразительного искусства русской школы, особенно рисунки и гравюры. Все свои немалые средства он затрачивал на приобретения приглянувшихся ему произведений. Он любил делиться с отцом своими достижениями этого рода, часто бывал у нас и приносил показать отцу небольшие вновь приобретенные им «шедевры».

Бывая у отца, он не упускал случая выразить свой восторг от картины Прянишникова «Воробьи» и неоднократно просил отца продать картину для его собрания. Отец отказывался, говоря, что этот вопрос после его смерти будут решать наследники. Однако Иван Евмениевич еще не раз упрашивал отца. И вот лет через двадцать, тотчас же после смерти отца, одна из первых телеграмм на имя матери, после выражения печали о горькой утрате, гласила, что Иван Евмениевич, в случае согласия жены Александра Александровича, в любой момент готов выслать требуемую владелицей сумму за картину Прянишникова «Воробьи». Картина стала его собственностью и ныне находится в Третьяковской галерее51.

Чтобы иметь некоторое понятие о том, во что обращается жилище неистового любителя произведений искусства и собирателя, надо было побывать в квартире Ивана Евмениевича еще до постройки им собственного дома-музея, когда он жил в наемной квартире из нескольких комнат. Буквально при входе к нему в первой же комнате-передней, говорил отец, все стены были завешаны, а в промежутки между мебелью, под столами, на столах, за диванами, на шкафах — всюду были запиханы папки, картины и в рамках и без них. И все это было, по словам Цветкова, редкими экземплярами, шедеврами.

Среди тогдашнего молодого поколения художников, постоянно общавшихся с Александром Александровичем, как со старшим товарищем, были, как я уже упоминал, Остроухов, Ярцев, Архипов, Виноградов, Николай Клодт, Аладжалов52 и другие. Они поодиночке и группами часто приходили к отцу, много беседовали, принося иногда показать свои новые работы. Помню, что отец особенно выделял среди них Абрама Ефимовича Архипова как необычайного колориста, а впоследствии и талантливейшего художника-реалиста, высокое идейное содержание произведений которого заставляло глубоко задумываться зрителей: «Прачки», «Обратный», группа крестьянок у окна, освещенного солнцем и т. д.53

Сам Архипов отличался, необыкновенной скромностью и строго критически относился к своим работам. Однажды, взаимно обмениваясь с отцом своими произведениями (это часто практиковалось между передвижниками), Абрам Ефимович подарил отцу прекрасный эскиз группы мужиков и баб, сидящих в лодке. Боясь, чтобы он не смялся при заворачивании, Архипов накрутил его на какую-то твердую трубку и завернул в газетную бумагу. Придя домой, отец развернул принесенный эскиз и увидел, что он был накручен на другой, свернутый в трубку, прекрасный, наполовину не законченный эскиз внутренности амбара с хорошо написанной фигурой старика, пересыпающего в мешок зерно, лежащее большой кучей на полу амбара. Сквозь открытые ворота на фигуру и мешок уже положены были скользящие блики света, в чем Абрам Ефимович был мастером. Когда отец, догадываясь, что Абрам Ефимович второй неоконченный эскиз считает не более как оберточным материалом, спросил, не ошибся ли он, Абрам Ефимович рассмеялся и просил не беспокоиться о его возвращении, так как эта работа ему не далась и годна лишь как обертка: «Простите, ее надо бросить куда-нибудь». Когда отец натянул ее на подрамник, реставрировал следы немногих царапин, — она оказалась очень интересной работой, типично архиповской, и всегда висела в рамке в кабинете отца. Все, кто видел эту работу, любовались ею и считали, что отцу повезло, так как Абрам Ефимович был не очень-то таро-ват на подарки своих вещей. Очень талантливыми учениками отец считал Илью Семеновича Остроухова и Григория Григорьевича Ярцева.

Остроухов, будучи чрезвычайно талантливым и просвещенным человеком, со временем стал пользоваться авторитетом не только в области русской живописной школы, но и как крупный знаток произведений иностранных мастеров. Собственных его работ немного, он писал мало, был ленив и за все лето ограничивался небольшим количеством этюдов. Но то, что он сделал, было очень хорошо. Его картина «Сиверко», приобретенная Третьяковым, в свое время нашумела, но и большой успех этой вещи не разбудил в нем работоспособности. А когда Остроухов женился на дочери богатого купца П. Боткина и сам включился в руководство богатейшей фирмой своего тестя — совсем уже оставил работу как художник. Он часто ездил за границу и, попутно с делами чайной фирмы, знакомился с произведениями иностранных художников, одновременно пополняя свою замечательную коллекцию. Илья Ефимович Репин, так высоко ставивший самый труд художника и возносивший процесс работы в минуты творческих переживаний на степень высочайшего наслаждения в жизни, в воспоминаниях о моем отце очень сетует, что Остроухов, «этот огромного таланта художник, волею судеб сделавшись богатым коммерсантом, должен был уйти от живописи»54.

Всегда было заметно большое тяготение отца к Петербургу. Там он прожил свои детские и юношеские годы, там глубоко проникся идеями шестидесятых годов, прочно определившими его демократические взгляды и характер поведения на всю последующую жизнь.

Когда в 1876 году отец был избран действительным членом Товарищества в Петербурге, ему приходилось часто бывать в этом любимом им городе, так как он считал необходимым не пропускать собраний передвижников, на которых решались важнейшие вопросы, связанные с жизнью художников и развитием отечественного искусства. Каждая поездка для него была радостным событием. Он успевал увидеться и поговорить со многими художниками — членами Товарищества и даже у некоторых посмотреть работы к предстоящей выставке, так что в семью он привозил массу новостей, которые все воспринимали с горячим интересом. Однажды, в день, когда он должен был вернуться, мать получила от него телеграмму: «Немного задержусь — Крамской пишет мой портрет». Задержался отец всего на два дня55. Позировал он два раза по три часа. Портрет был очень похож, но матери он не понравился за какую-то холодную серьезность в лице, что у отца, если и бывало, то очень редко. В настоящее время портрет находится в Третьяковской галерее.

Хочу сказать несколько слов о педагогической деятельности отца. Эта деятельность сыграла немалую роль как в его жизни, так и в жизни многих его учеников, достигших больших успехов в области художественного творчества. Отец говорил: «Меня больше всего научила педагогическим приемам собственная неустанная работа с целью совершенствования и непрерывная, при работе, связь с живой природой, которая неизмеримо больше дает пытливому ученику, чем любой гениальный профессор-педагог». Логическим выводом из этих слов отца является то, что для успешных занятий по рисованию и живописи необходимо подойти ближе к природе, внимательно изучить ее и, главное, полюбить.

Работу отца как педагога надо разделить на три периода. Первый — преподавание рисования в женских гимназиях вскоре после переезда из Харькова в Москву. К этой работе его принудила крайняя нужда. Семья состояла уже из пяти человек. Как художника его мало знали, да и знакомства были немногочисленны. Сначала занятия были трудны. Ученицы совершенно не интересовались предметом, программа была мертвая, обязательное выполнение ее лишь отталкивало от занятий. Тогда отец резко изменил характер преподавания. Он на каждом уроке находил время для рассказов ученицам о знаменитых художниках, о роли, какую в их жизни играло искусство, и о значении для художника знаний, приобретенных большим трудом.

В некоторых случаях он говорил о знаменитых картинах, как они создавались, какой труд сопровождал эти работы. Характер уроков изменился. Появился интерес всего класса к занятиям по рисованию. Как-то само собой, без всякого со стороны отца нажима, установилась дисциплина. Появилась потребность ознакомиться с историей искусств и очень сильное желание увидеть картины, о которых так увлекательно говорил учитель.

Тогда еще не были введены в программу гимназий посещения учащимися музеев изобразительных искусств. Выставки картин были редки. Третьяковская галерея была знакома лишь тем из молодежи, кто проявлял личную инициативу или следовал совету родителей, любящих этот род искусства и разбирающихся в нем.

Конечно, их было меньшинство. Отец говорил, как обрадовался он, услышав от учениц, сначала от немногих, а вскоре от большинства, о том, что они были в галерее у Третьякова, что они там видели и какое впечатление это на них произвело.

В течение нескольких уроков продолжались оживленные разговоры между ученицами и учителем. А еще так недавно видел он, входя в класс, массу скучающих лиц, приговоренных к часовому принудительному труду. Не удивительно, что даже к процессу рисования белых геометрических фигур отношение совершенно изменилось. Появилась собственная инициатива в расстановке фигур и желание добиться успеха.

Занятия в школах отнимали у отца слишком много времени и очень утомляли его, что не могло не отразиться на его собственных работах для передвижных выставок. Как только материальное положение отца улучшилось, он прекратил занятия в школах, оставив лишь частные уроки у себя на дому по воскресеньям.

Эти занятия я отношу ко второму периоду его педагогической деятельности. Не изменяя основному ее принципу — расширению знаний и развитию любви к искусству, — в занятиях на дому пришлось применить и индивидуальный подход к ученикам, так как контингент их был очень разнообразен, и то, в чем нуждался один, другому было не нужно. Ученики этой группы были взрослые. Все они с большим интересом относились к искусству. Среди них были и крупные таланты, со своей техникой и самостоятельным вкусом. А некоторые просили научить их копировать с картин разных художников — и только. Копия с масляных картин практиковалась отцом как полезная работа не только для специалистов-копиистов, но и как педагогический метод для ознакомления молодых художников с техническими приемами крупных мастеров. При этом, чтобы ученик не просто подражал технике какого-нибудь мастера, ему предлагалось делать несколько копий с работ разных художников с резко различными техническими приемами.

Отец считал, что подражание ученика своему учителю в манере писать, в тонах и даже в выборе сюжетов вредно для учеников, поэтому он не давал копировать им своих этюдов, а использовал имевшиеся в его галерее картины и этюды своих товарищей, прекрасных художников, очень разнообразных по тонам и технике.

У художников-передвижников давно внедрился хороший обычай обмениваться между собой своими карти-нами и этюдами, благодаря чему у некоторых из них со временем накапливались довольно большие собрания картин, очень разнообразных по сюжетам и манерам. У отца уже были Шишкин, Волков, Маковский, Прянишников, Перов, Каменев и другие, а с течением времени и молодые москвичи — Архипов, Левитан, Виноградов, Николай Клодт.

Зимой, копируя этюды с натуры разных художников, ученики знакомились с техникой крупных мастеров, учились анализировать сложные тона, что помогало им при переходе на работу с натуры понять, какими красками и как надо пользоваться, чтобы передать на полотне неисчислимое количество рефлексов и целые гаммы тонов, начиная с холодных скользящих бликов до глубочайших теплых, теневых. Работая с натуры, художник может перенести на полотно лишь ничтожное количество того, что видит. Нужна большая практика, чтобы избежать сухости, фотографичности и в то же время сделать вполне законченный, полезный этюд.

Главную же ставку в педагогике отец делал на работы с натуры.

Когда он летом выходил писать вместе с кем-нибудь из своих учеников, они садились в разных местах, и отец просил не подходить, не смотреть на его работу, всеми силами добиваться самостоятельных достижений, а сам подходил и указывал ошибки в рисунке, в тоне, в манере, то есть в технике письма, но все это лишь на словах. Он никогда не садился на место ученика и не писал, поправляя его этюд, находя это вредным и способствующим подражанию.

Благодаря такому методу все его ученики, обладавшие способностями, не теряли их и, пользуясь большим знанием техники и развитым вкусом, самостоятельно творили интересные и оригинальные художественные произведения.

Впоследствии И.С. Остроухов, вспоминая о своих занятиях живописью у А.А. Киселева, выражал в письмах к друзьям глубокую и горячую благодарность своему учителю за то ценное, что он дал ему как педагог.

Конечно, самыми интересными были занятия с талантливыми учениками, достигшими уже некоторой степени мастерства в работах с натуры и проявившими талант в самостоятельных работах. Такие уже не работали в мастерской отца, а привозили в воскресенье композиции, сделанные дома по этюдам с натуры. Обсуждались эти работы обычно коллективно. Сначала выступал сам автор. Рассказывал прежде всего о работе над этюдом с натуры, а затем об изменении первоначального сюжета согласно своей творческой фантазии. Обычно эти обсуждения сильно затягивались, временами переходили в горячий спор, в котором принимали участие почти все присутствующие. Вот эти-то педагогические приемы отца, установившиеся еще в Москве, были приняты им за основу при руководстве работой учеников в Высшей художественной школе при Академии художеств в Петербурге.

Когда отец был избран на пост профессора-руководителя мастерской Высшего художественного училища Академии художеств, мастерская переживала кризис, вызванный столкновением методов преподавания двух профессоров, знаменитых художников—Шишкина и Куинджи56. Они являлись антиподами по своим взглядам на методы преподавания, на технику работы и на идейную сторону творчества.

И.И. Шишкин был необыкновенным знатоком и любителем леса. Он до совершенства знал анатомию деревьев разных пород, всегда говорил, если видел неправильность в рисунке дерева: «Такой березы не может быть» или «эти сосны бутафорские». Некоторые упрекали его в сухости. Такое мнение, пожалуй, может быть оправдано по отношению к некоторым офортам, над которыми он проводил много времени в последние годы жизни. Но живописные его работы, несмотря на применение сложнейшей техники, всегда смотрелись свежо. Казалось, вы внезапно вошли в лес, ощущая как глазами, так и всем телом его близость. [...] Художественная техника до иллюзии сближает вас с природой, остается только молча восхищаться. Это заставляет вас невольно улыбаться и глубже дышать, а руки тянутся пощупать влажный мох.

Шишкин как был, так и до сих пор является крупнейшим русским художником-реалистом, знатоком лесного царства. И, как это ни странно, из его многочисленных учеников лишь Андрей Николаевич Шильдер57 был действительно крупным мастером. Он обладал прекрасной техникой как в рисунке, так и в живописи, но самостоятельной — не шишкинской.

Ученики Шишкина, перешедшие под руководство нового профессора А.А. Киселева, так со временем говорили в дружеских беседах об Иване Ивановиче: «Шишкин был неоценимым профессором, знатоком, пользующимся большим авторитетом. Но он совсем забывал о том, что ученики его уже художники, имеющие каждый свое определенное лицо, свои явно выявившиеся склонности и твердые стремления к достижению самостоятельных художественных целей. Просматривая работы учеников, почти все внимание профессор обращал на технику, ее недостатки. Он жестоко критиковал ошибки в работах учеников, задевая их самолюбие, часто не обращая внимания на интересные творческие достижения».

Зимой, из-за невозможности писать с натуры, он заставлял учеников делать рисунки с проецируемых на большое полотно диапозитивов, сделанных с его лесных картин и гравюр. Некоторые осуждали такой педагогический метод, но те, кто сумел терпеливо всмотреться в его живописные (маслом) картины лесных уголков и почувствовать очарование исключительно талантливой, насыщенной до предела чудесными деталями живой природы, и восторгались и учились многому.

Во время летних работ, когда совместно с профессором писали с натуры несколько его учеников, он по очереди подходил смотреть их работы и делал свои замечания. Некоторые из учеников, несмотря на ценность каждого его критического слова, готовы были, как говорится, провалиться сквозь землю. Шильдер сам рассказывал, что он, человек нервный, иногда, завидя издали фигуру Ивана Ивановича, направляющегося в его сторону, не мог удержаться и, оставив этюд и палитру, буквально уползал в кусты, как уж, а потом изворачивался, как мальчишка, объясняя свое отсутствие. Да! Ученики боялись Шишкина.

Другим предшественником отца на посту профессора-руководителя пейзажной мастерской был талантливейший художник Архип Иванович Куинджи. Он, как я уже писал, был педагогом, не имевшим по методу преподавания ничего общего с Шишкиным.

Задачей Куинджи во многих его работах было передать явления природы, не поддающиеся длительному писанию с натуры, как, например, пейзажи, освещенные ночным лунным светом, а также хатки, озаренные последними лучами заходящего солнца, которые можно наблюдать лишь в течение нескольких минут. Запечатлеть это даже быстрым наброском масляными красками невозможно, так как краски уже не видны ни на палитре, ни на холсте. Его необыкновенные способности запоминать тона и их взаимоотношения давали возможность днем создавать, до полной иллюзии натуры, различные вечерние и ночные пейзажи. В этих вещах использованы приемы, усиливающие эффект освещения. Но это была не натура, а иллюзия. Шишкин говорил, что он таких берез не видел. Куинджи писал и этюды с натуры, но их он не показывал. Картины его не очень разнообразны по сюжетам.

Как педагог Куинджи совершенно расходился в методе преподавания с Шишкиным, для которого передача мелких деталей являлась необходимым средством для изображения лесного пейзажа. По мнению Куинджи, главное было передать в полную силу впечатление от эффектов освещения в природе, какими бы средствами это ни было достигнуто. Конечно, он был реалистом и одним из первых русских импрессионистов58, был очень талантлив — его работы увлекали учеников, но, несмотря на его авторитетность, последователей его творческих принципов и технических приемов не нашлось. Прекрасные крупные художники Рерих, Рылов, Борисов и другие его ученики59, обогащенные всем, что можно было извлечь из поучений Архипа Ивановича в области красок и тона, шли каждый своей дорогой, не подражая ни в чем своему профессору, хотя метод преподавания Архипа Ивановича и выявлял его желание подчинить себе техническую и тематическую сторону творческой работы молодых художников.

Вот после таких двух оригинальных больших художников-профессоров, со своеобразной педагогической тенденцией у каждого, отцу досталось в наследство продолжение руководства многочисленной группой молодых художников, относившихся уже предвзято и с определенными требованиями к новому педагогу. Помогли большие знания отца, его ум, такт и завоеванные им симпатия и большое уважение со стороны студентов Высшего художественного училища в течение двух предыдущих лет его инспекторства60.

Отношение отца как к Шишкину, так и к Куинджи было проникнуто не только чувством глубокого преклонения перед их талантом, но и теплым чувством дружбы и любви как к товарищам-передвижникам. Оба они часто заходили к отцу не по вечерам, когда обычно к нам приходили знакомые, а днем, к завтраку, когда отец делал часовой перерыв в работе и спускался из своей мастерской на четвертом этаже нашей же парадной лестницы. Иногда происходили и неожиданные встречи этих двух антагонистов. Отец всегда пользовался краткими моментами, чтобы как-то примирить их отчужденность. Иногда это удавалось, и отец был очень доволен.

Иван Иванович был художником великого труда. Его нельзя было встретить на вечерах ни у нас, ни у Репина или Маковского, он заходил, как я говорил, только к отцу днем на часок, а то и меньше. Семью свою — дочь и ее воспитательницу — сестру его умершей жены, художницы Лагоды, — он с семьями товарищей не знакомил и у себя гостей не принимал.

Когда его дочь подросла, в семье Ивана Ивановича возник вопрос (вероятно, по настоянию дочери и ее воспитательницы) о необходимости устройства большого вечера с танцами по случаю окончания ею гимназии.

Иван Иванович страстно любил свою единственную дочь и, конечно, не мог не согласиться на ее просьбу пригласить многочисленных подружек, хотя это и меняло давно установившийся традиционный порядок жизни художника, нарушать который не разрешалось ни при каких обстоятельствах. Приходя к отцу, он рассказывал о предстоящем «буреломе» в квартире, когда его кабинет — он же и мастерская — как самая большая комната в квартире, должна будет обратиться в танцевальный зал.

Уже незадолго до вечера он, зная, что у нас в большой семье часто собирается молодежь и танцует, очень озабоченный просил помочь ему в одном: как быть с танцующими кавалерами? Ведь дочь его, имея массу подруг, как выяснилось, далеко не обеспечена танцующими мальчиками. Их оказалось так мало, что девочки в отчаянии. Я, когда Иван Иванович обратился ко мне, тоже не смог наверняка обещать привести кого-нибудь с собой. Ушел Иван Иванович неудовлетворенный и встревоженный.

Вечером отец, посетив мастерскую своих учеников, встретился там с одним из них — морским офицером Вагнером61, бывшим учеником Шишкина. Отец рассказал ему о заботах Ивана Ивановича. Вагнер очень обрадовался, узнав об этом, и сказал, что нет ничего легче, чем помочь его огорчению. Он, как воспитатель и командир роты гардемаринов (выпускников) Морского корпуса, откомандирует нужное количество их на бал к профессору Шишкину и все. Танцоры они великолепные, прекрасно воспитаны, девочки останутся очень довольны.

Вагнер побывал у Ивана Ивановича. Там были рады, обо всем договорились, и в определенный день и час у Шишкиных появились двенадцать молоденьких, нарядных в своей военной форме моряков. Так как рояль уже звучал привлекательным мотивом вальса, моряки, представившись хозяевам и целому букету девушек, тотчас же принялись танцевать.

Иван Иванович был очень рад. Воображаемые трудности общения его как хозяина с массой гостей разрешились просто. Он сначала прохаживался с улыбкой по комнатам, но, заметив, что только мешает танцующим, взял отца под руку и удалился в небольшую отдаленную комнату, где они и вели беседу, как обычно при встречах. То, что произошло в семье Шишкина — присутствие молоденькой девушки, стремящейся к развлечениям и переменам, которое заставило перевернуть вверх дном многолетний режим жизни старого художника, — не могло случиться у Куинджи.

Его семья состояла только из него и жены, с которою никто из ближайших соседей не мог не только познакомиться, но и увидеть ее. Кем был установлен такой режим — неизвестно. Она ли сама придерживалась этого порядка, или он был виновником ее затворничества, — никто ничего сказать не мог. Имея квартиру в собственном доме, они одно время жили в мастерской при Академии художеств по соседству с нами. Никто из наших никогда жену Куинджи не видел. Я несколько раз по поручению отца относил записки Архипу Ивановичу. На мой звонок дверь на цепочке едва приоткрывалась, чья-то протянутая рука брала письмо, и дверь захлопывалась. Нигде с женой Архип Иванович не показывался и никогда никого к себе не звал. Единственный раз — когда он захотел, после чуть ли не двадцатилетнего перерыва, показать свои работы, сделанные за этот промежуток времени, — он стал приглашать своих товарищей отдельными группами в несколько человек. Когда он пригласил отца, а также и меня, проявившего большое желание посмотреть, в группе приглашенных, кроме нас, были только Репин и В. Маковский. Я был рад, так как и Илья Ефимович и Владимир Егорович были не только отцу, но и мне очень близкими людьми, и было интересно услышать их мнение о картинах Куинджи.

Показывались картины на квартире Куинджи в его доме62. Собрались мы там в строго определенный час и одновременно вошли в комнату, имевшую лишь несколько стульев, увешанную целой системой серых холщовых занавесок, которые при передвижении открывали отверстие, соответствующее размеру показываемой картины. Никакие красочные или блестящие пятна не отвлекали глаза от картины. Все уселись и долго молча смотрели. День был серый, но светлый. Более выявить достоинства картин, как при таком свете и такой окружающей среде, нельзя было. По очереди были показаны четыре картины. Степь, хатки на горке при последних лучах заходящего солнца, облака при закате и лунная ночь (сцена из жизни Христа). В центре картины освещенная луной небольшая фигура Христа, на первом плане — спрятавшиеся воины, которые должны были схватить его и повести на муки. Мне не помнится, чтобы кто-нибудь из смотревших произнес хоть одно слово. Когда сдвинутые холсты скрыли последнюю картину, кто-то, не то Репин, не то Маковский, сказал: «Ишь хитрец, а мы все уверены были, что Архип Иванович совсем забросил живопись, ну и молодчина!» Когда шли домой, это было недалеко от Академии, долго молчали, а затем кто-то сказал: «Хорошо! Хотя и послабее прошлого, но... нового-то — ничего!» И действительно — Архип Иванович уже только повторялся. Трудно сказать, заметил ли он некоторое разочарование во внимательном, но безмолвном осмотре его работ товарищами, но больше он уже никогда не показывал никому своих картин.

По завещанию, оставленному им, после смерти некоторые ученики в присутствии его вдовы должны были уничтожить (сжечь) целый ряд его работ, которые он не хотел оставлять для экспозиции в образованном им Обществе художников, впоследствии названном его именем.

Конечно, эти крупнейшие художники, и Шишкин, и Куинджи, дали очень много ценных сведений своим ученикам. Потеряв их руководство и получив взамен неизвестного как педагога руководителя, молодые художники замкнулись в кружок, готовые сопротивляться, если педагогические приемы нового профессора не совпадут с их чаянием услышать справедливую оценку их достижений и получить помощь на трудном пути к дальнейшим успехам.

Как я узнал значительно позднее от некоторых учеников отца, первое же его посещение мастерской учеников произвело на них такое впечатление, при котором сразу отпало напряженное состояние недоверия и ожидания услышать советы, не отвечающие их запросам.

Он сказал о том, как понимает обязанности профессора-руководителя: разве могут художники, уже завершившие процесс ученичества, развившие свой вкус, свою манеру мыслить и технически претворять в художественное произведение свою фантазию, интересоваться навязыванием со стороны профессора своих взглядов на манеру писать и на содержание картины? Следовательно, задача профессора-руководителя заключается лишь в помощи самоусовершенствованию, помощи в выявлении и развитии способностей каждого, соответственно его вкусу и его манере.

Для осуществления такой педагогической системы необходим был не только индивидуальный подход к каждому из учеников, но и возможно широкий обмен мнениями по вопросам искусства, а это лучше всего было осуществить, периодически устраивая общий осмотр работ товарищей всеми учениками с высказыванием своих мнений. Это наладилось не сразу.

Ведь большинство учеников мастерских были заинтересованы в достижении конечной цели своих занятий — создании произведения, дающего право на окончание Академии, на получение звания художника, медалей, а может быть, и присуждение высшей награды: поездки за счет Академии за границу на три года для усовершенствования. Свои работы ученики мастерских обычно оберегали от любопытных взглядов товарищей, так как каждый дорожил зародившейся и долго вынашиваемой темой будущей работы на конкурс, а замечания товарища могли охладить творческий пыл, что и случалось иногда.

Однако у учеников оказывалось немало и таких работ, в которых авторы сами искали помощи у товарищей. Дело пошло на лад, и профессор имел возможность узнать вкусы и взгляды на искусство многих из учеников, даже замкнутых в себе, ибо коллективные критические суждения подталкивали каждого высказаться, если он слышал мнение несогласного с ним товарища. Эти коллективные суждения часто выливались в беседы на темы, интересующие молодых художников.

В индивидуальном подходе к каждому из учеников отец придерживался тех же методов руководства.

Необходимо, чтобы ученик сам увидел и понял свои ошибки и самостоятельно нашел бы пути исправления их, без подсказки со стороны профессора. Помню его беседы с учениками и критические замечания общего характера: «нет воздуха», «прибавьте тепла», «пестро», «ищите правды в этюдах с натуры, вдохновивших на эту работу», и тому подобное.

Главная же сила воздействия его бесед заключалась в его собственной беспредельной любви к природе и к самой работе с натуры.

В результате руководства большой группой молодых художников, окончивших Академию за почти пятнадцатилетний срок его профессорства, большинство проявили себя интересными самостоятельными художниками-реалистами. Таковы Теснер, Гауш, Горбатов, Степан Колесников и многие другие63.

Интересна история возникновения одной из картин, написанной учеником отца Теснером. Произошло это так. Зимой, в одно из очередных посещений пейзажной мастерской, отец в беседе с молодым талантливым, выходившим на конкурс учеником Теснером, обнаружил его неудовлетворенность и равнодушие к теме для картины на предстоящий весенний конкурс. При дальнейших расспросах отец выяснил, что Теснер при просмотре своих этюдов с натуры и эскизов не загорелся ни одной из тем, подсказанных этими этюдами. Это его так огорчило! Он уже боится в дальнейшем потерять способность создавать что-нибудь интересное, способное обратить на себя внимание совета Академии. Отцу ясна стала необходимость моральной поддержки ученика. Как это сделать? Договорились о встрече на следующий день у отца на квартире. Теснер принес несколько своих этюдов, эскизов и набросков. Отец, просматривая их, говорил о некоторых понравившихся ему как о материале, над которым можно было бы поработать и создать что-то интересное, но Теснер не находил в них ничего, что могло бы увлечь его. Наконец, внимание отца остановилось на пейзаже «Зимние сумерки». Прекрасный этюд! Да! Но ведь для выставки на конкурс надо дать что-то особенное, из ряда вон выходящее, а эта тема много раз уже использована бывала художниками и неплохо. Отец взглянул на Теснера, и, заметив в его лице равнодушие и какое-то болезненное безразличие, посоветовал ему отдохнуть, забыть на время о работе и обязательно зайти к нему вечерком через два-три дня. Прощаясь, он просил Теснера оставить ему этюд «Зимние сумерки» на эти дни.

Когда через несколько дней в сумеречные часы пришел Теснер, отец, не зажигая света, подвел его к окну одной из комнат нашей квартиры, выходившему в академический сад, скорее даже в парк с массой больших деревьев, с заснеженными площадками между ними и уходившей в глубь парка липовой аллеей. По тону этюд Теснера очень приближался к живой натуре, явившейся перед его глазами, но это не воодушевило его, так как для конкурса надо было дать, как решили и он и профессор, что-то свежее, новое. Тогда отец попросил его отойти на шаг от окна и продолжать смотреть на зимний пейзаж, а сам включил электричество. Переплеты оконной рамы, боковые проемы и подоконник осветились мягким, желтовато-теплым светом огня, а зимний холодный тон пейзажа, особенно, снежные полянки и дорожка липовой аллеи дали такой чудесный и очень сложный лиловатый тон, тонувший в сумерках сгустившихся вдали деревьев, что Теснер пришел в восторг. Он долго не мог оторвать глаз от пейзажа, поражаясь, какую роль играет взаимоотношение тонов. Как интересно добиться этого в картине, но как трудно! Краски вечером на палитре почти не видны, надо их запомнить, а писать днем. Много эскизов будет неудачных, но добиться можно, овчинка стоит выделки! Договорились, что он не раз будет приходить в эти часы смотреть пейзаж за окном и даже пытаться делать наброски. Он горячо благодарил отца. Лицо его преобразилось. Отец был очень рад и высказывал уверенность, что Теснер справится с трудной задачей.

Надежды отца оправдались. Картина была интересна, живописна и оригинальна. Она обратила на себя внимание буквально всех, кто видел ее. Это было давно, и я не помню, получил ли Теснер золотую медаль и заграничную поездку, но знаю, что картина была приобретена Академией для ее музея64. Судьба автора картины печальна. Вскоре после окончания Академии он заболел туберкулезом и скончался, не успев показать полного развития своего большого таланта. Я до сих пор ясно помню его картину и представляю, как радостно сжалось сердце, когда через освещенное ламповым светом окно он впервые увидел и почувствовал всю прелесть зимнего пейзажа.

Об этой истории я узнал значительно позднее от учеников отца, с которыми поделился Теснер после появления картины на конкурсе.

Среди учеников отца, когда он принял руководство пейзажной мастерской, находилась целая группа учеников Куинджи, уже оканчивающих Академию. Им лишь предстояло закончить к весне картины для конкурса. По отношению к ним, ученикам Куинджи, которого отец очень высоко ценил не только как художника, но и как педагога, он принял тактику полного невмешательства.

Среди них были такие имена, как Николай Рерих, Рылов, Борисов, Зарубин65. Из них со временем особенно выделился и прославился Рерих. Помню, как он несколько раз заходил к отцу еще до окончания Академии и однажды пригласил его посмотреть работы, приготовленные им к конкурсу. Отец пришел в восторг от того, что увидел, и говорил, что несмотря на совершенно самостоятельный путь художественного творчества, работы Рериха обогатились особой колоритностью не без влияния Архипа Ивановича. Так заимствовать, говорил отец, воспринимая на свой лад высокие достижения профессора, без элемента подражательства, могут только ученики с самобытным талантом.

Вспоминается мне интересная беседа отца с Н.К. Рерихом об искусстве. Отец заинтересовался, что привлекло Николая Константиновича к темам русского древнего быта. Оказывается, по словам Рериха, к этой теме его влекли не только былины, которыми он интересовался еще в юности, но и сказки Пушкина и музыка таких гениальных мастеров, как Римский-Корсаков и Бородин. Музыка их не только помогла ему почувствовать и понять дух того времени, но и выявить его колорит. Ведь музыка и живопись так близки, так связаны друг с другом и взаимно обогащают одна другую.

Природа не дает художнику возможности полностью передать отношения света и тени. Их создает солнце и его рефлексы. Художнику приходится орудовать при помощи красок, не способных передать силу солнечного блеска и рядом с ним глубочайшие, но не контрастные, а мягкие, даже светящиеся, глубокие теневые пятна. Чтобы приблизить к природе этюд маслом и получить иллюзию света, приходится искусственно использовать взаимоотношение тонов. Куинджи в этом отношении достигал многого. Жаль, что он не знал химических свойств разных красок и поэтому некоторые его картины уже потеряли прежний, до иллюзии близкий к природе, колорит.

Шишкина Рерих считал богатырем русского леса. Он вполне оправдывал его строгое требование передачи красоты форм разных деревьев и особенностей пятен и складок на коре, свойственных разным породам. Это все при живописной технике Шишкина не сушит, а оживляет и освещает лес. Да! Это верно. В музыке то же: первоклассный мастер, даже в чистой технике может показать себя большим художником. Возьмите музыкантов — Рубинштейна, Гофмана, Рахманинова! В какой восторг приводили они слушателей музыкальностью и изяществом исполнения чисто технических этюдов, скажем, таких, как известнейший «Перпетуум-мобиле» Вебера.

В беседах между людьми, причастными к искусству и литературе, возникали бесконечные споры по вопросам как оценки содержания произведений искусств, так и техники исполнения. Помню, как в беседе об этом с Рерихом отец сказал Николаю Константиновичу, что в конечном результате, что бы и как бы ни было исполнено художником, если он истый талант, то завоюет высокую оценку большинства зрителей, так как талант в своем проявлении всегда связан с народным творчеством, с живой природой. Лицо Рериха оживилось. Он сказал, что очень рад услышать от Александра Александровича только что высказанные мысли, так как это выявляет его широкий кругозор, что очень ценно видеть в руководителе молодых художников Академии. Тут же возник вопрос об отношении отца к импрессионизму, а в связи с этим и к полемике отца с И.Е. Репиным по вопросу о признании принципа «искусство для искусства»66, так как Рерих в этих двух понятиях находил много близко соприкасающихся сторон. Отец горячо возражал и говорил, что импрессионизм в живописи — это схваченное художником первое мимолетное и зафиксированное на полотне впечатление увиденного. Оно бывает совершенно особое, необычайной свежести, сильное и гармонично охватывающее общим тоном все пространство видимого, без отвлекающих деталей.

Да! Импрессионизм — это реальное изображение мира. По принципу же «искусство для искусства», по мнению отца, нарочито создаются (придумываются) соотношения тонов и особые формы рисунков, долженствующие произвести особое оригинальное впечатление, идейное же содержание роли не играет.

Импрессионизм отец признавал как художник-реалист. Он много раз наблюдал в природе и наслаждался очарованием моментальных впечатлений. Он хорошо знал и любил французскую живопись и немало писал о ней критических статей. Техника работ импрессионистов приводила его в восторг, но в то же время вызывала в некоторых случаях досаду за неряшливость, небрежность и грязь, которые никогда не замечались им в мимолетных впечатлениях виденного в природе.

С течением времени работа отца с учениками приобрела очень полезный для них положительный характер, основанный на возможности свободного, независимого творчества и на уверенности, что в момент колебания веры в собственные силы они встретят понимание, помощь и моральную поддержку в руководстве профессора.

Характерными чертами взаимоотношений передвижников, членов Товарищества, являлись сплоченность и единомыслие, стремление показать свои лучшие произведения возможно большему количеству людей, проживающих далеко за пределами столичных городов Петербурга и Москвы. Это должно было повышать художественный вкус населения, а также способствовать укреплению демократических идей и моральных устоев общества. Этих требований дружно придерживались все передвижники при предъявлении своих картин на очередную выставку. Ведь каждый действительный член Товарищества имел право показать свои произведения, не проходя через жюри. Но и в таком случае, хотя и очень редко, бывали исключения. Нарушивший моральный кодекс Товарищества художник, узнав о недовольстве большинства, брал свою картину обратно домой, и инцидент исчерпывался, не нарушая товарищеских отношений.

Бывали и серьезные принципиальные споры между целыми группами передвижников, однажды закончившиеся даже уходом ряда художников из Товарищества, в их числе был и И.Е. Репин67. Но он и кое-кто еще скоро вернулись в Товарищество68.

Надо сказать, что Киселев был принципиальным защитником моральных и демократических устоев передвижничества. Он горячо отстаивал целостность организации, сыгравшей такую колоссальную роль в возрождении его как художника, когда его постепенно затягивало болото провинциального чиновничьего благополучия.

Не раз бывали общие собрания проживавших в Петербурге передвижников в квартире моего отца в Академии художеств.

Собирались вечером. На бесконечные звонки в передней открывать дверь обычно выходила наша старая нянюшка, знавшая и бывшая в приятельских отношениях со многими художниками, живущими в Академии или поблизости и бывавшими с семьями у нас. Иногда ее беседы с приходящими затягивались настолько, что из-за двери комнаты, где уже многие собрались, кто-нибудь высовывался и поторапливал пришедшего идти на собрание. А нянюшка потом сетовала, что так и не удалось расспросить пришедшего, как у них дома в семье, да как дела.

Из большой комнаты в соседнюю через закрытые двери слышен был то гул одновременно нескольких голосов, возбужденно споривших, то смех, то наступало общее затишье. Во время же перерывов, при закусывании и чаепитии иногда слышны были чудесные звуки рояля, нежно передающие начало «Лунной сонаты» Бетховена или нетрудные кусочки «Карнавала» Шумана. Это Мясоедов, страстный любитель музыки, в особенности Бетховена, а Шумана играл Кузнецов Николай Дмитриевич69, неумело, но с упоением, сам вслушиваясь в чудесную мелодию.

Отца моего всегда беспокоили возникающие разногласия между отдельными товарищами, ведущие к спору, а иногда и к ссоре. В этих случаях он сам старался разобраться в том, что приводило к разногласию, и прилагал все усилия к примирению враждующих сторон. Это почти всегда удавалось, и для него не было большей радости, чем видеть товарищей, дружелюбно беседующих. Иногда он пользовался обращением в форме добродушно юмористического стихотворения. Такая форма воздействия легче и скорей доходила до сердца и сознания каждого из передвижников.

Привожу, как пример, одно из стихотворений Александра Александровича, призывавшее к примирению небольших групп товарищей, но составлявших основное ядро передвижничества: «К 25-летию Товарищества Передвижников»70.

Снова буря поднялась.
Полно, братцы, будет!
Пусть на празднике у нас
Каждый зло забудет!
Пусть не судит Трибунал
Наших бывших членов.
Что о грешнице сказал
Во «Христе» Поленов?71
Если круг наш большинство
Их на праздник просит,
Тот страдает личным злом,
Кто в них камень бросит.
Большинство зовет гостей,
Двое возражают
И по прихоти своей
Праздник отменяют.
Двое крикнут, мы сейчас
Гостей под коленко!
Кто ж нам дал такой пример?
Шишкин? Ярошенко?
Можно все из нас скроить,
Как кафтан мы Тришкин,
Если могут нам грозить
Ярошенко, Шишкин.
Ослепленные враждой,
Жаждой личной мести,
Нам грозят они бедой,
Крахом нашей чести.
Мы боимся их смирить
В этом произволе,
Ну так станем их просить,
Это в нашей воле.
Ярошенко! — охладись!
Шишкин! друг — остынь же!
Ведь не просят вас сойтись
Навсегда с Куинджи!
Эка важность съесть обед
Вместе с ним в трактире!
Надо вспомнить, сколько лет
С ним вы жили в мире!
Ярошенко! — разберем
Дело в мирном тоне,
Не сидим же мы в твоем
Каторжном вагоне!72
Да и в нем нашел ты жизнь
Как у джентльменов,
Не бросай же укоризн
В наших бывших членов.
Пусть вагон твой будет тут,
Двери в нем раздвинь же,
И пускай в него войдут
Репин и Куинджи,
Клодт и Виктор Васнецов,
Константин Маковский.
Обратим в друзей врагов,
Праздник наш таковский.
Двадцать пять победных лет
Служат нашей чести.
Торжества прекрасней нет
Побеждать без мести!
Твой принцип — любовь и мир
Проводить искусством,
Так неси его на пир
С ясным добрым чувством.
Ведь в принципах ты педант
И умом насыщен,
Что ж ведь ты не Фердинанд,
Ты ведь не Поприщин!73
Тот действительно страдал
Манией величья,
Так уймись же, генерал,74
Ну хоть из приличья!
Воевать же одному
Шишкину трудненько.
Он лишь вторит, что ему
Скажет Ярошенко.
Только их мы разведем,
Смолкнет он со вздохом,
Он уж старый «бурелом»75,
Весь покрытый мохом.
Не к лицу его кураж
И задор мальчишкин.
Ярошенко будет наш,
Будет наш и Шишкин.
Входа нет на юбилей
Старым личным счетам,
Примем блудных сыновей
С честью и почетом.
Пусть войдут к нам впятером
Наши ренегаты,
Мы уж после разберем,
Кто тут виноватый.
Впятером они дадут
Нам квинтет на славу
Или соло нам споют,
Что кому по нраву.
К довершению чудес
Мы составим хоры
Шишкин! — твой запляшет лес!
Ярошенко — горы!76

О первой и второй поездках отца за границу мною написано раньше. В плане третьей поездки было намечено более продолжительное пребывание в Париже. Постоянно привлекавшее его внимание и любовь французское изобразительное искусство и в это время, то есть 1905—1906-х годах, не потеряло для Александра Александровича своего обаяния. Он поехал туда не один, а в сопровождении дочери Надежды, совсем молоденькой девушки. Все увиденное ею в музеях Запада вызывало в ней истинный восторг и восхищение. Оба они, отец и дочь, вероятно, несколько переутомились, что отразилось на самочувствии отца. Однажды, сидя на балконе своего номера в гостинице на одном из бульваров Парижа, отец почувствовал себя плохо и, хотя на небольшое время, но потерял сознание. Надя в сильном волнении не знала, что предпринять. Наконец, она бросилась к соседям, и те помогли ей вызвать врача. Оказалось, что у отца был, как выразился врач, «небольшой ударчик». Отец, полежав немного, пришел в себя, и через несколько дней он уже был на пути домой.

По возвращении на родину отец снова энергично принимается за руководство мастерской и за живопись. Он работает много и плодотворно, включая и ежедневные этюды летом на Черноморском побережье в окрестностях Туапсе.

Этот приморский городок, немноголюдный, покрытый сплошь садами, начал приобретать популярность среди жителей Москвы и даже Петербурга частично благодаря появлению на выставках передвижников, почти ежегодно, картин Александра Александровича Киселева, изображающих уютные уголки города и его окрестностей с видами на море и скалы, на высокие покрытые лесами берега Черного моря.

Многие из друзей и знакомых, художников и артистов, искавших возможности летом отдохнуть в покое и тишине на берегу Черного моря вдали от курортного многолюдия, узнав от Александра Александровича о Туапсе, стали бывать там и в разных местах побережья приобретали небольшие участки близ моря. Что касается самого Александра Александровича, то он, включая летние месяцы предпоследнего года своей жизни, как и десять предыдущих лет, написал в Туапсе немало этюдов с натуры, чувствуя себя здоровым и бодрым. Так влиял на него чудесный климат Кавказского побережья77.

После «небольшого удара» в Париже сердце несколько лет не давало о себе знать. Киселев спокойно работал, взяв еще на себя всю письменную работу по делам Товарищества. Эти занятия отнимали большую часть вечернего времени.

Однажды, года через два после поездки в Париж, Александр Александрович, работая у себя в художественной мастерской, находившейся на верхнем этаже по нашей же парадной лестнице, почувствовал себя нехорошо. Едва он успел спуститься вниз и, пройдя к себе в кабинет, лечь на диван, как лишился чувств. Немедленно вызванный врач опять констатировал сердечный припадок. Это был уже второй!

Опять Александр Александрович скоро поправился и с новой энергией принялся за свои работы. Лето он проводил в Туапсе, трудясь, как и прежде. В те времена не лечили сердечных приступов (инфарктов) длительным неподвижным лежанием больного, так что, если врач не называл (а это так и было) болезнь ударом, больной и не знал об опасном состоянии своего сердца.

Наш домашний врач Мазинг, лечивший большинство художников-академиков, конечно, предупредил нашу мать об опасности, грозившей Александру Александровичу, но так как самочувствие его было опять восстановлено и даже не на один год, тревожное чувство постепенно изгладилось. Глядя же на то, как он реагировал на все окружающее в жизни, на его усиленную и увлеченную работу, связанную с хождением несколько раз в день на четвертый этаж, где находилась мастерская, можно было действительно забыть о тревожных сигналах предыдущих лет.

Александр Александрович, взявшись за какое-либо дело, обычно доводил его до конца, веря в свои силы. Будучи чрезвычайно скромным человеком, относящимся строго критически к своим работам, он не любил выслушивать похвалы тем из них, которые считал неудачными. Но он никогда не сомневался в пользе своей деятельности как педагога. Иначе его высокая честность не позволила бы ему оставаться на посту профессора-руководителя пейзажной мастерской Академии художеств, куда он избирался единогласно общим собранием Академии в течение трех пятилетий подряд.

Последний десяток лет жизни Александр Александрович — с 1901 по 1911 год — был полон энергии.

Перечислю лишь некоторые, более значительные из его произведений, написанные за этот период: «Будущий Порт. Туапсе» (1901), «Казбек к вечеру» (1902), «Кадошские скалы» (1902), «В главном хребте Кавказа» (1902), «Буря утихает» (1904), «Тихая бухта» (1905), «Парк в сентябре» (1907) и многие другие. Большинство этих картин находится в музеях нашей родины.

Все, казалось бы, обстояло благополучно. Но лишь после смерти Александра Александровича Киселева и некоторых из его друзей-товарищей, после опубликования переписки его с ближайшим из них — Константином Аполлоновичем Савицким78 — обнаружилась высказанная Александром Александровичем в этих письмах мучительная самокритика по отношению к своим творческим работам, к себе как художнику.

После того как я познакомился с этими письмами, в которых Александр Александрович признает истинными лишь таких художников, как Репин, Левитан и Серов79, о других он даже не упоминает, я старался вспомнить подробности неоднократных бесед с отцом об искусстве. Были в этих беседах высказаны критические взгляды на собственные художественные работы? Нет! Таких высказываний не было. Он просто был очень скромен, ничего не говорил о своих работах, и только видно было, что ему не доставляла удовольствия похвала его картин. Он как-то отмахивался и говорил: «Ну, что там!» В письмах же к Савицкому обнаруживается бесконечно мучившая его драма вследствие беспощадно критического подхода к себе как художнику. Эти письма датированы 1900 годом, познакомился я с ними значительно позднее, после смерти как отца, так и К.А. Савицкого. В моих воспоминаниях об отце, с которым я был близок во всем, что касалось интересов его как художника, мне запомнился лишь один довольно длительный период его жизни, когда стало ясно всем нам, близким ему, что он тяжело переживает какое-то мучительное состояние. Это было осенью 1891 года по возвращении его с Кавказа. Я уже упомянул об этом в предыдущих строках моих воспоминаний, сейчас же мне стали ясны причины его тяжелого душевного состояния, его равнодушия к природе и работам с натуры. Он углубился в большую литературную работу о французских художниках на выставках в Москве и Париже. Отец говорил тогда лишь о потрясающем своем впечатлении от Кавказа. Тогда он, конечно, увидел особенно ярко творческую силу природы и не мог не сравнить ее с ничтожными силами художника. Это сравнение привело его чуть ли не к убеждению, что он не художник. Он писал Савицкому: «Ты говоришь, сберечь наши силы и здоровье еще на много лет, так как нам еще много надо сделать, я несколько иного мнения, по крайней мере, относительно меня лично... С глазу на глаз с этой удивительной здешней природой (Туапсе, Кавказ. — Н.К.) убеждение мое в непригодности моего малевания крепнет еще более... Дягилев и Ко80 — далеко уже не такие бесшабашные прохвосты, как их называют наши застаревшие корифеи-передвижники. А какие превосходные снимки с рисунков Малявина, Серова и Левитана помещены в «Мире искусства». Да, вот это художники! Надо быть справедливым и ценить искусство вообще, и талант в особенности, гораздо выше чем направление в искусстве...»

В другом письме он пишет: «Спасибо и за слова утешения по поводу моих рассуждений о силе таланта иных художников и о ничтожестве моего, хотя эти слова не утешают меня, а производят только приятное щекотание в воображении... Действительность от этого, увы, не изменяется. Серов не задается никакими мотивами, но его картины радуют глаз новыми тонами и красками, потому что он художник. Природа живет не только внутренней, но и внешней стороной и схватить эту жизнь во внешности может только художник. Левитан, кроме привлекательной внешности в колорите, охватывает и глубокие поэтические мотивы, потому как художник он выше и глубже Серова. Я же только констатирую, а иногда и изображаю интересные сюжеты...»

Чтобы оценить значимость этого беспощадного самоосуждения художника, надо сказать, что оно было написано ближайшему другу в период, когда автор самоосуждения был высоко оценен как общественностью, так и большинством членов совета Академии. Интересно, что внешне он ничем не проявлял свои серьезные сомнения. Может быть, впоследствии убедительный факт трехкратного единогласного переизбрания его на должность профессора дал ему повод смягчить свой приговор и помог создать много крупных пейзажей. Но тогда, в девятисотом году, он, успокаивая встревоженного друга Савицкого, говорил: «...писать картины я не брошу и почему, признаюсь тебе откровенно: потому, что их покупают. Что делать! Семья и старость!»

Мне самому невероятно трудно было сопоставить эти слова с энергичной и плодотворной деятельностью его как художника на протяжении последних десяти лет жизни.

Шли годы, и несмотря на то, что двукратный сердечный припадок у отца заставил всех близких очень внимательно следить за его самочувствием, кончина его от сердечного кровоизлияния была полной неожиданностью. Он продолжал днем работать в своей мастерской на четвертом этаже нашей лестницы, а вечерами обычно был занят у себя в кабинете деловой перепиской Товарищества передвижников.

Так было и вечером двадцатого января 1911 года. Сестра Надя, сидевшая в комнате, соседней с кабинетом отца, услышала за стеной стук какого-то упавшего на стол предмета и за этим... полная тишина. Она поднялась и, спешно войдя в кабинет, увидела отца, уронившего голову на стол, в обморочном состоянии. Тотчас вызванный наш академический врач констатировал смерть от кровоизлияния в мозг.

Скончался отец семидесяти двух лет, еще полный жизненных сил.

Примечания

*. Создателем и первым директором этого музея и был Павел Сергеевич Шереметев.

1. Кадеты после окончания корпуса обязаны были остаться на военной службе. Один из немногих способов избежать этого — «сказаться больным». Киселев выбрал тот же путь. Официальная причина его отставки — «по болезни» (см.: ЦГИА СССР, ф. 789, оп. 14, ед. хр. 30-К, л. 18).

2. Николай I умер в начале 1855 г., однако полицейско-чиновничий режим, установленный при нем, существовал и после смерти царя.

3. В 1861 г. в университете были введены «новые правила», которые сильно ограничивали студенческую самостоятельность и мешали малоимущим получать высшее образование. Студенты отказались подчиниться этим правилам. В конце сентября — начале октября Петербургский университет был закрыт, несколько сот студентов арестовано. Поместили их в Петропавловской крепости, а тех, кому не хватило места, отправили в Кронштадт. «Правительство, как видно, относилось к арестованным не строго, да и всей вообще студенческой истории не придавало серьезного значения. [...] Арестованные получали книги, газеты, свободно ходили из одной камеры в другую и устраивали разные развлечения: литературные вечера и даже спектакли» (Н.В. Шелгунов, Л.П. Шелгунова, М.Л. Михайлов. Воспоминания. В 2-х т. Т. 1. Воспоминания Н.В. Шелгунова. М., «Художественная литература», 1967, с. 153, 154).

4. Очевидная описка. Речь идет о Л.Н. Толстом. Стихотворение подражает известной песне, приписываемой ему:

Как восьмого сентября Мы за веру и царя От француз ушли (bis)...

Песня была создана во время крымской кампании и, по словам Л.Н. Толстого, «представляет результат коллективного творчества нескольких лиц» (Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч. Т. 4. М.—Л., Государственное издательство художественной литературы, 1932, с. 426).

5. Паткуль Александр Владимирович (1817—1877) — петербургский обер-полицмейстер.

6. «Бутарь» — значение слова неясно, возможно, будочник.

7. «Вывели нули» — оценили поведение.

8. Игнатьев Павел Николаевич (1797—1879) — петербургский военный губернатор в 1854—1861 гг. и Шувалов Петр Андреевич (1827—1889) — управляющий III отделением и начальник штаба корпуса жандармов находились в сложных отношениях, так как по положению жандармы подчинялись военному губернатору везде, кроме Петербурга.

9. Вероятно, стихотворение было написано в связи с предполагавшейся 14 декабря 1861 г. панихидой по казненным декабристам. Подтверждением могут служить его начальные строки:

Друзья, почтим мы этот день,
Великий день в былые годы,
Когда неволи рабской тень
Сменилась проблеском свободы.

(Архив Н.Э. Киселевой).

Панихиду отменили сами ее участники во избежание новых репрессий (см.: Дневник П.А. Валуева, министра внутренних дел. В 2-х т. Т. 1. 1861—1964 гг. М., Изд-во Академии наук СССР, 1961, с. 133).

10. Потанин Григорий Николаевич (1835—1920) — впоследствии известный ученый, путешественник, исследователь Сибири и Монголии. В молодости он был дружен с молодыми художниками, питомцами Академии художеств (М.И. Песковым, И.И. Шишкиным, К.Е. Маковским и др.).

11. Речь идет о делах Товарищества передвижных художественных выставок, членом правления которого был А.А. Киселев.

Впервые Потанин навестил Киселева 27 сентября 1898 г., вторично — 10 марта 1899 г. 11—19 марта имел место тот визит ламы, о котором пишет автор мемуаров (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 109, ед. хр. 1, л. 261, 268).

12. Репин Илья Ефимович (1844—1930) — великий русский живописец, член ТПХВ с 1878 г.

Репин руководил мастерской в Высшем художественном училище Академии художеств с 1894 по 1907 г.

А.А. Киселев возглавлял там же пейзажную мастерскую (об этом подробно далее, прим. 60).

13. Васнецов Виктор Михайлович (1848—1926) в Академии художеств не преподавал, но мог бывать в мастерских Репина и Киселева как их старый приятель и товарищ по объединению ТПХВ.

Особый интерес Васнецова к культуре и искусству Тибета, вероятно, находится в связи с его пристальным вниманием к народному творчеству вообще. Васнецов — автор широко известных картин на былинно-сказочные темы («Богатыри» и др.).

14. Сведения не совсем точны. Путешествие Потанина в Монголию состоялось во второй половине семидесятых годов, следующее — с 1879 по 1886 г. В 1892 г. Потанин снова побывал в Тибете.

15. Киселев готовился поступить не в Высшее художественное училище при Академии художеств, которое было создано после реформы Академии 1893 г., а в саму Академию художеств. Он был зачислен по ходатайству петербургского губернатора А.А. Суворова сначала, в 1861 г., вольноприходящим, а потом, в 1862 г. по той же рекомендации переведен в число учеников (см.: ЦГИА СССР, ф. 789, оп. 14, ед. хр. 30-К, л. 2—6).

16. Сведения не точны. А.А. Киселев получил всего две медали: малую серебряную в 1862 г., большую серебряную в 1863 г. (см.: ЦГИА СССР, Ф. 789, оп. 14, ед. хр. 30-К, л. 29).

17. Статья была напечатана в четвертом номере журнала за 1885 г.

18. Мясоедов Григорий Григорьевич (1835—1911) — художник, работал в разных жанрах, наиболее известен как автор картин на современные темы («Земство обедает» и др.). Он был одним из организаторов ТПХВ. Вместе с художником В.Г. Перовым сопровождал I выставку ТПХВ во время ее экспонирования в Москве, Киеве, Харькове.

19. Григорович Дмитрий Васильевич (1822—1899) — писатель, с 1864 г. — секретарь Общества поощрения художников.

20. Речь идет об основоположнике лирического пейзажа Алексее Кондратьевиче Саврасове (1830—1897), певце русского леса Иване Ивановиче Шишкине (1832—1898) и Михаиле Константиновиче Клодте (1832—1902). Все трое — члены-учредители ТПХВ.

На I выставке ТПХВ в Харькове 1872 г. Киселев, вероятно, мог видеть работы Шишкина «Вечер», «Сосновый бор», рисунок «Лес» и офорт «На краю березовой рощи»; Саврасова «Грачи прилетели», «Дорога в лесу» и «Лосиный остров в Сокольниках»; Клодта «Стадо у реки в полдень» и «На пашне».

21. На IV выставке ТПХВ в 1875 г. Киселев экспонировал «Вид из окрестностей Харькова».

22. Жена художника Софья Матвеевна Киселева, в девичестве Протопопова (1851?—1920).

23. А.А. Киселев был избран членом ТПХВ в 1876 г.

24. Третьяков Павел Михайлович (1832—1898) — выдающийся собиратель картин русских художников, основатель знаменитой Третьяковской галереи.

Картина «Заброшенная мельница» (в тексте «Покинутая мельница») экспонировалась на X выставке ТПХВ в 1882 г., тогда же была куплена П.М. Третьяковым (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 1, ед. хр. 4471, л. 1; ед. хр. 1494, л. 1).

25. Остроухов Илья Семенович (1858—1929) — пейзажист, коллекционер, музеевед. Экспонировал свои работы на выставках ТПХВ (с 1886 по 1897 г.). Как коллекционер, музеевед и искусствовед Остроухов сыграл выдающуюся роль в истории русского искусства.

Ярцев Григорий Федорович (1858—1918) — пейзажист, передвижник, с 1885 г. — экспонент, с 1899 г. — член ТПХВ.

Переплетчиков Василий Васильевич (1863—1918) — пейзажист, экспонировал картины на выставках ТПХВ с 1893 по 1901 г.

Мамонтов Михаил Анатольевич (1865—1920) — живописец.

Киселев давал также уроки Н.В. Досекину, З. и Н. Якунчиковым, А.П. Боткиной, И.А. Морозову и многим другим.

26. Гарденин (Горденин) — впоследствии ученик И.И. Шишкина, офицер.

27. Событие, описанное Киселевым, случилось летом в 1887 г. (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 109, ед. хр. 1, л. 113); картина «Сиверко» датируется 1890 г.

28. Грабарь Игорь Эммануилович (1871—1960) — живописец, искусствовед. Очень велико значение его деятельности по сохранению художественных ценностей в стране.

29. Журнал был основан в 1889 г. (издатель Ф.А. Куманин, ответственный редактор А.Р. Гиппиус, с 1891 г. — И.И. Петров, с 1892 г. — Е.Е. Корш). С 1894 г. (№ 37) издателем стал Н.В. Новиков. Первоначально журнал был посвящен «главным образом театру» и «искусству вообще». Тогда он назывался «театральный, музыкальный и художественный журнал»; позднее, когда материалов по искусству стало больше, «Артист» рекомендовал себя читателям как «журнал изящных искусств и литературы».

30. Ни один из известных списков статей А.А. Киселева не полон. В наиболее подробные (Г. Бурова, О. Гапонова, B. Румянцева. Товарищество передвижных художественных выставок. Т. 1. М., «Искусство», 1952 и Ф.С. Мальцева. Мастера русского реалистического пейзажа. Вып. 2. М., Изд-во Государственной Третьяковской галереи, 1959) не вошли многие статьи из «Артиста» (XIII периодическая выставка картин Общества любителей художеств и другие).

31. Превосходными пейзажами называет, например, В.В. Стасов картины А.А. Киселева «Под облаками на Военно-Грузинской дороге» и «Дождливый день на Южном Кавказе» (см.: В.В. Стасов. Избранное. Живопись, скульптура, графика. В 2-х т. Русское искусство. Т. 1. М.—Л., «Искусство», 1950, с. 270).

32. В 1892 г. в Обществе числилось 227 членов и 77 художников. Впоследствии Общество сыграло очень важную роль в организации I съезда русских художников и любителей художеств в Москве в 1894 г.

33. О Сергее Сергеевиче Голоушеве (1855—1920) как о враче, искусствоведе и критике существуют и другие мнения. «Это был отличный врач, с резко выраженной общественной направленностью в своей работе, — писал гравер И.Н. Павлов. [...] Искусству очень дороги такие живые, отзывчивые и знающие люди. [...] Горячий в своих увлечениях, он сделал чрезвычайно много для возрождения и популяризации графических искусств...» (И.Н. Павлов. — Моя жизнь и встречи. М., «Искусство», 1949, с. 196, 197).

34. Маковский Владимир Егорович (1846—1920) и Прянишников Илларион Михайлович (1840—1894) — художники-жанристы, передвижники старшего поколения. Первый из них в ТПХВ с 1872 г., второй — член-учредитель. Оба они преподавали в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, где учились С.А. Виноградов (1869—1938), А.Е. Архипов (1862—1930) и Н.А. Клодт фон Юргенсбург (1865—1918).

Виноградов и Архипов, при всем индивидуальном различии, принадлежат к той группе живописцев, которым были близки демократические традиции передвижничества. Оба они в 1890-е годы экспонировали картины на выставках этого объединения, вышли из него в 1903 г. Оба позднее вошли в «Союз русских художников».

Помимо вышеназванных художников, у Киселева, судя по его дневниковым записям, очень часто бывал С.В. Иванов, а также И.И. Левитан и др.

35. Стихотворение было напечатано отдельным оттиском с 1891 г. Упомянуты картины: К.В. Лемоха «В засаде» (1883), «В ожидании приговора» (1887); К.А. Савицкого «С нечистым знается» (1879), «Книги одолели» (1882); М.П. Клодта «Опять загулял» (1883), «Не доглядели» (1875); К.Ф. Гуна «Попался!» «Сцена в Нормандии» (1875); И.М. Прянишникова «Влопался» (1885); Н.Д. Кузнецова «В отпуску» (1882), «Угощение (Угостился)» (1884); И.Е. Репина «Не ждали» (1884), «Возвращение с войны» (в тексте «Вернулся») (1877); А.К. Беггрова — несколько работ, написанных в Трепоре (Нормандия), показанных на выставке 1885 г.; А.П. Боголюбова этюды, бывшие на выставке ТПХВ 1879, 1885, 1888 и последующих лет; Н.А. Ярошенко «Средь облаков» (1888), «На качелях» (1888), «Всюду жизнь» (1888), «Причины не известны» (1884); В.М. Васнецова «С квартиры на квартиру» (1876); Е.Е. Волкова «На Чатырдаге» (1881); В.Е. Маковского «В трактире» (1887), «Под хмельком» (1888), «В харчевне» (1887), «У воспитательного дома» (1887), «Сени у мирового судьи» (1880) или «Семейное дело у мирового (Орловской губ.)» (1884), «По начальству» (1889), «Деловой визит» (1881); И.И. Шишкина «Бурелом (из лесов Вологодской губ.)» (1888), «Среди долины ровныя...» (1883); В.М. Максимова «С дипломом» (1890), «Семейный раздел» (1876); «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу» (1875), «Все в прошлом» (1889); Н.Н. Дубовского «Притихло» (1890); В.Д. Поленова «На Тивериадском (Генисаретском) озере» (1888); А.А. Киселева «Из окна в Москве» (1889) и картины, бывшие на выставках ТПХВ 1879, 1884, 1888 и 1889 гг.; П.А. Брюллова картины 1878, 1881, 1882, 1886 и 1890 г.; Г.Г. Мясоедова «Вдали от мира» (1890); Н.Н. Ге «Что есть истина?» (1890).

Последние четыре строки не были напечатаны.

36. Первая поездка на Кавказ состоялась в 1864 г. (см.: ЦГИА СССР, ф. 789, оп. 14, ед. хр. 30-К, л. 27). Следующая, та, которую Н.А. Киселев называет первой, была в 1889 г. (с 12 июня по 13 июля). Спутник А.А. Киселева — Н.В. Степанов. Третий раз Киселев был на Кавказе в 1891 г. вместе с сыном Александром.

37. Вспоминая об этом времени, М.П. Чехова (1863—1957) писала: «Моя комната была сплошь увешана этюдами. Как-то зашел ко мне А.А. Киселев, посмотрел мои работы, похвалил и сказал: «Если есть призвание, то выйдет художник!» (М.П. Чехова. Из далекого прошлого. М., Государственное издательство художественной литературы, 1960, с. 107).

38. Суворин Алексей Сергеевич (1834—1912) — журналист, писатель и издатель. Одно время был дружен с А.П. Чеховым. В молодости Суворин придерживался либеральных взглядов, позднее «повернул к национализму, шовинизму, к беспардонному лакейству перед власть имущими» (В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 22, с. 44).

39. Пикет — карточная игра.

40. «Ныне в Богимове психиатрическая больница» — примечание Н.А. Киселева.

41. Рецензия опубликована в полном собрании сочинений и писем А.П. Чехова (М., Государственное издательство художественной литературы, 1947, т. 7, с. 511, 512):

«Вчера в селе Богимове любителями сценического искусства дан был спектакль. Это знаменательное событие, как нельзя кстати, совпало с пребыванием в Кронштадте могущественного флота дружественной нам державы, и таким образом молодые артисты невольно способствовали упрочению симпатий и слиянию двух родственных по духу наций. Vive la France! Vive la Russie!

Спектакль был дан в честь маститого зоолога В.А. Вагнера. Не нам говорить о значении зоологии как науки. Читателям известно, что до сих пор клопы, блохи, комары и мухи—эти бичи человечества и исконные враги цивилизации — истреблялись исключительно только персидским порошком и другими продуктами латинской кухни, теперь же все названные насекомые превосходно дохнут от скуки, которая постоянно исходит из сочинений наших маститых зоологов.

На сцене было представлено что-то очень похожее на сцены из «Ревизора» и следующие живые картины: 1) индус в панталонах Хлестакова, 2) цыгане на пиру у греческих царей, 3) греческие цари в цыганском таборе, 4) гений, венчающий банным веником готтентота и испанку. Исполнение, в высшей степени талантливое, добросовестное и обдуманное, вызвало всеобщий восторг. Г. Киселев, обладающий прекрасной сценической наружностью, выказал свой превосходный комический талант. Он, несомненно, комик. Но когда он становился к публике в профиль, то в его игре и костюме чувствовался глубокий, потрясающий трагизм. Г-жа Киселева 1-я с самого начала овладела вниманием и сочувствием публики, заявив себя артисткою во всех отношениях выдающеюся. Хорошие вокальные средства, при несомненном умении прекрасно владеть ими, сценический талант при большой выработке его, громадном знании сцены и сценической опытности делают из нее отличную актрису. Ей горячо аплодировали и после каждого акта подносили венки и букеты, которые публика приобретала за кулисами у гг. исполнителей, озаботившихся преждевременно приготовить предметы, необходимые для их чествования. В игре г-жи Киселевой 2-й, исполнявшей трудную роль Мишки, мы не заметили тех недостатков, которые так не нравятся нам в Сарре Бернар и Дузе; дебютантка входила в комнату в шляпе и не брала письма, когда ей давали его, и такими, по-видимому, ничтожными нюансами и штрихами она выказала оригинальность своего дарования, какой могла бы позавидовать даже М.Н. Ермолова. Что же касается г-жи Вагнер, то игра ее произвела фурор; эксцентричное, полное веселого шаржа исполнение, легкость, воздушность, небесность, и при том прекрасная дикция в связи с редким знанием условий сцены были истинным торжеством таланта; ее появление и уход всякий раз возбуждали в публике неудержимый смех. Из исполнительниц живых картин надо прежде всего отметить г-жу Киселеву 3-ю (Надю), сияющее лицо которой все время заменяло артистам и публике бенгальский огонь.

Аменаиса Эрастовна, к сожалению, участия в спектакле не принимала».

В рецензии говорится о детях А.А. Киселева: «Г. Киселев» — автор данной книги»; «Г-жа Киселева 1-я» — Вера (1874— ?), в замужестве Пира; «Г-жа Киселева 2-я» — Софья (1881—1963), в замужестве Гуляницкая; «Г-жа Киселева 3-я» — Надежда (1883—1943), в замужестве Спенглер.

42. Выдержки из дневника А.А. Киселева 1891 г. (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 109, ед. хр. 1 л. 166, 167).

Июль:

14. Воск[ресенье]. Знакомство с Ант[оном] П[авловичем] Чеховым. На бревнах среди двора. Податной инспектор М.П. Чехов.

15. П[онедельник]. Именины Влад[имира] Вагнера. Завтрак в аллее. Наливка. Вечером спектакль в. школе.

16. В[торник]. Афиша в Глав[ной] аллее о продолж[ении] спектакля.

Живые картины в беседке. Факел-цуг. Рецензия, танцы и музыка у Чеховых. Костер [...]

18. Ч[етверг]. Смотрю этюды М.П. Чеховой и в кабинете Антона Чехова. [...]

20. С[уббота]. Сыро. М.П. Чехова смотрит мои этюды. [...]

22. П[онедельник]. Ант[он] Пав[лович] Чехов смотрит этюды. [...]

27. С[уббота] [...] Пикет с Ант[оном] П[авловичем] Чеховым в пользу больницы.

28. Воск[ресенье]. [...] Пикет в кабинете Ант[она] Чехова.

Рубль в пользу больницы.

29. П[онедельник]. Холодно. Приехали Переплетчиков и Аладжалов. [...] Вечером пикет с Ант[оном] Чеховым у нас. [...]

30. В[торник]. [...] Афиша завтрашнего представления. Пикет у Ант[она] Чехова. [...]

31. С[реда]. Тепло. [...] Чай у Чеховых. Рождение Марии Павловны. Пикет с Вл[адимиром] Алекс[андровичем] Вагнер[ом]. Спектакль. Соня и Надя-Размазня. Иллюминация.

Август:

1. Ч[етверг]. Приехал Вл[адимир] Ник[олаевич] Лагофет и к Чеховым Ольга Петров[на Кундасова], астроном. [...] Пикет с Чеховым.

2. Пят[ница]. [...] После обеда пикет и разговор у Ант[она] Чехова. [...]

3. Суб[бота]. [...] Вечером у Нади доктор Ант[он] П[авлович] Чехов.

4. Воск[ресенье]. [...] Пикет у Ант[она] Пав[ловича] Чехова.

5. П[онедельник]. [...] Приехал Ив[ан] П[авлович] Чехов.

6. В[торник]. [...] Дождь и слякоть. После обеда П.Н. Похвистнева и М.А. Вагнер уехали в Москву искать квартиру. Пикет у Ан[тона] П[авловича] Чехова.

7. С[реда]. [...] Вечером в пикет проигрываю Чехову 3-й рубль.

10. Суб[бота]. [...] У нас М.П. Чехова.

13. В[торник]. [...] С Ант[оном] Чеховым пикет. [...]

13. Ч[етверг]. [...] После обеда чай у Чеховых. [...]

16. Пят[ница]. — Укладываемся для переезда в Москву. [...]

17. Суб[бота] [...] Торжественные проводы. Вагнеры, Чеховы и Колосовский. В 6 часов уехали в Москву.

43. Речь идет о статье «Французская живопись. По поводу Французской выставки 1891 г. в Москве» («Артист», 1891, № 16—18; 1892, № 19). Кроме того, в «Артисте» Киселеву принадлежит еще несколько статей на ту же тему: «Картины парижских Салонов 1892 г. (по их репродукциям)», 1892, № 22, 24, 25; «Парижские Салоны 1893 г. (По отзывам французской прессы)», 1893, № 32; «Этюды по вопросам искусства», 1893, № 28—32.

44. Ровинский Дмитрий Александрович (1824—1895) — историк искусства, известный исследователь русской гравюры. Ровинский был женат (гражданским браком) на сестре А.А. Киселева Лидии Александровне Волчанецкой.

45. Очевидная неточность: Н. Киселев пишет о событиях 1886 г. Николай Андреевич Кошелев — жанрист и исторический живописец, умер в 1918 г.

Кошелев был членом Артели художников, куда входили также и В.М. Максимов, В.А. Бобров и др. Там Кошелев встречался с А.А. Киселевым, примкнувшим к этому объединению.

Копия портрета находилась в семье автора. В 1938 г. сгорела во время пожара.

46. Названия не всегда точны. Речь идет о картинах «Шутники. Гостиный двор в Москве» (1865), «Жестокие романсы» (1881), «Спасов день на Севере» (1887) и «Воробьи (Ребята на изгороди)» (1883).

47. Картина «Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных в городе Мирах Ликийских» (1888) была написана Репиным для одного из монастырей Харьковского уезда. Экспонировалась на XVII выставке ТПХВ.

48. Великий князь Владимир Александрович (1847—1909) в это время, с 1876 г., был президентом Академии художеств.

49. Речь идет о Брюллове Павле Александровиче (1840—1914) — пейзажисте и Поленове Василии Дмитриевиче (1844—1927) — историческом живописце и пейзажисте. Оба — члены ТПХВ, первый с 1872 г., второй с 1878 г.

50. Цветков Иван Евмениевич (1845—1917) — видный банковский деятель, собиратель рисунков и картин русских художников. После смерти коллекция его перешла в Третьяковскую галерею.

51. Картина «Воробьи (Ребята на изгороди)» (1883) ныне находится в Ивановском областном художественном музее.

52. Аладжалов Мануил Христофорович (1862—1934) — пейзажист, экспонент XXVIII, XXIX и XXX выставок ТПХВ.

53. Вероятно, имеется в виду картина «В гостях» (1915).

54. «Воспоминание об А.А. Киселеве Ильи Ефимовича Репина» в альбоме: Академик живописи Александр Александрович Киселев. 1838—1911. [М, 1913].

55. Написан был портрет в 1883 г.

Крамской Иван Николаевич (1837—1887) — художник и общественный деятель, идейный руководитель ТПХВ.

56. Шишкин Иван Иванович (см. прим. 20) был профессором-руководителем пейзажной мастерской с 1895 по 1898 год.

Куинджи Архип Иванович (1842?—1910) — живописец, пейзажист, экспонировал свои картины на выставках Товарищества 1874—1879, вел пейзажную мастерскую с 1894 по 1897 г.

57. Шильдер Андрей Николаевич (1861—1919) — пейзажист. С 1884 г. — экспонент, с 1894 г. — член ТПХВ.

58. Куинджи не был импрессионистом в точном смысле слова: его живописная манера в корне отлична от импрессионистической.

59. Рерих Николай Константинович (1874—1947) — исторический живописец и пейзажист, писатель и ученый, исследователь Центральной Азии и Индии.

Рылов Аркадий Александрович (1870—1939) — пейзажист. Оставил интересные воспоминания, в том числе и о своем учителе А.И. Куинджи (см.: А. Рылов. Воспоминания. Л., «Художник РСФСР», 1960).

Борисов Александр Александрович (1866—1934) — пейзажист, путешественник и писатель. В 1915 и 1916 годах был экспонентом ТПХВ.

60. В 1895 г. Киселев был назначен на должность инспектора классов, осенью 1897 г. избран профессором-руководителем вместо Куинджи. Оставался на этом посту до года смерти, в 1911 г.

61. Вагнер Петр Николаевич (1862—1932) — пейзажист, с 1894 г. — в мастерской А.И. Куинджи, звание художника получил в 1900 г.

62. Куинджи пригласил художников прийти к нему в понедельник, 29 октября 1901 г. (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 109, ед. хр. 1, л. 305).

63. Теснер Генрих Генрихович (1872— ?) — пейзажист. Картина, о которой идет речь — «Сумерки» (1902). За нее автор был удостоен заграничной поездки.

Гауш Александр Федорович (1873—1947) — пейзажист и натюрмортист.

Горбатов Константин Иванович (1876—1924) — пейзажист.

Колесников Степан Федорович (1879—1955) — пейзажист.

64. До 1930 г. картина находилась в музее Академии художеств СССР, ныне принадлежит Краснодарскому краевому художественному музею им. А.В. Луначарского.

65. Зарубин Виктор Иванович (1866—1928) — пейзажист. Как сообщил Рылов в своих воспоминаниях, после ухода Куинджи Зарубин остался еще на один год в мастерской Киселева (см.: А. Рылов. Воспоминания. Л., 1960, с. 77).

66. Речь идет о статье «Николай Николаевич Ге и наши претензии к искусству», 1894.

Печатная полемика Репина с Киселевым возникла не в связи с вопросом о сущности импрессионизма, а, как писал сам Репин, по поводу тенденциозности в искусстве. Подробно об этом см. вступительную статью.

67. И.Е. Репин вышел из числа членов ТПХВ в марте 1891 г. в связи с изменением его устава. «Можете представить, — возмущенно писал И.Е. Репин П.М. Третьякову, — передвижники учредили у себя нечто вроде сената — «Совет» из несменяемых пяти учредителей!! Начальства ищут!! [...] Я поссорился и убежал из собрания. Нет, больше ни ногой туда — чиновники» (И.Е. Репин. Письма. Переписка с П.М. Третьяковым (1873—1898). М.—Л., Государственное издательство «Искусство», 1946, с. 143). Вместе с Репиным вышел и В.М. Васнецов.

К этому времени из учредителей было в живых только шесть человек, получавших по новому уставу большие права. Скоро однако же «по предложению учредителей товарищества» в совет были избраны Н.А. Ярошенко, К.В. Лемох, П.А. Брюллов, В.Е. Маковский, В.Д. Поленов, А.А. Киселев, В.И. Суриков, К.А. Савицкий. Все они, кроме Лемоха, не были членами-учредителями (см.: ГТГ, отд. рук., ф. 69, ед. хр. 908, л. 12).

В 1897 г. Репин вновь был избран членом ТПХВ и членом совета ТПХВ.

Критика Репина не была единственным выражением недовольства передвижников введением нового порядка. «Я давно протестовал против совета и указывал товарищам на все неприятности и разлады в товариществе, [в] большинстве протестующих против совета, [из-за] неравноправности членов, что не должно быть в товариществе», — писал Е.Е. Волков В.Д. Поленову (ГТГ, отд. рук., ф. 54, ед. хр. 1512, л. 1).

В 1903 г. девятнадцатью голосами против одного Совет был упразднен.

68. Неясно, на кого намекает Н.А. Киселев. Может быть, он имеет в виду А.С. Степанова, покинувшего ТПХВ в 1903 г. и вновь принятого в 1906 г., или В.М. Васнецова, Г.Г. Мясоедова и других, в разные годы отказывавшихся быть членами ТПХВ, но оставшихся его экспонентами.

69. Кузнецов Николай Дмитриевич (1850—1930) — жанрист, портретист. С 1881 г. — экспонент ТПХВ, с 1883 г. — член ТПХВ, Кузнецов был профессором-руководителем батальной мастерской в Академии художеств с 1894 по 1897 г.

70. Среди мероприятий по подготовке празднования 25-летнего юбилея ТПХВ было и приглашение бывших его членов участвовать на выставке (подробно об этом см. вступительную статью).

Под «небольшой группой товарищей» Н.А. Киселев подразумевает Н.А. Ярошенко и И.И. Шишкина (см. прим. 20).

Ярошенко Николай Александрович (1846—1898) — один из ведущих передвижников, член ТПХВ с 1876 г.

71. Намек на картину В.Д. Поленова «Христос и грешница» (1887—1888), содержание которой было направлено против лицемерия и жестокости, утверждало человечность и доброту. Сюжет картины взят из Евангелия: Христу на суд привели женщину, виновную в прелюбодеянии. По обычаям ее полагалось побить камнями. Христос, обращаясь к толпе, предложил бросить камень первым тому, «кто без греха». Такового не оказалось.

72. Имеется в виду картина Н.А. Ярошенко «Всюду жизнь» (1888).

73. «Фердинандом VIII, королем испанским» считал себя Поприщин, герой «Записок сумасшедшего» Н.В. Гоголя. На XI выставке передвижников экспонировалась картина И.Е. Репина «Поприщин».

74. Н.А. Ярошенко, военный инженер по образованию, имел чин генерала.

75. Намек на картину И.И. Шишкина «Бурелом (Из лесов Вологодской губернии)» (1888).

76. В 1880—1890-е гг. Ярошенко часто писал горные пейзажи, главным образом, Кавказа.

Это шуточное стихотворение, полное надежд на то, что конфликт Ярошенко и Шишкина с Куинджи кончится мирно, было написано А.А. Киселевым 21 января.

«Я невольно припомнил стихи, написанные по такому же случаю каким-то поэтом отдаленного государства, разумеется, на иностранном языке и перевел их. [...] Только прошу Вас убедительно не распространять их вне интимной среды. [...] На дальнейшее же распространение их я буду ждать разрешения от Н.А. Ярошенко и Ив[ана] Ив[ановича] Шишкина, которым и посвящаю этот перевод», — сообщал Киселев Савицкому (см. ГТГ, отд. рук., ф. 14, ед. хр. 127, л. 4).

Однако конфликт уладить не удалось. 1 февраля московские члены ТПХВ предложили во имя общего согласия и дружеского отношения между всеми «[...] послать приглашение лишь тем членам, относительно которых, по нашему обычаю, существует общее согласие, а именно: В.М. Васнецову, И.Е. Репину, М.К. Клодту и К.Е. Маковскому» (цит. по.: Г.Г. Мясоедов. Письма, документы, воспоминания. М., «Изобразительное искусство», 1972, с. 289).

Куинджи не был представлен на юбилейной выставке, открывшейся 2 марта 1897 г. «Куинджи на обед не зовут, и раскол происходит громадный, — писал И.С. Остроухов. — 7 академиков наших, стоящих за него, на обед не придут...» (цит. по.: Г.Г. Мясоедов. Письма... с. 289)

М.В. Нестеров сообщал жене, что на обеде не было «восьми-девяти человек с Маковским во главе. [...] С громом аплодисментов встретили старика Шишкина. Обед прошел довольно вяло [...] Не было ни задушевности, ни веселья былых лет...» (М.В. Нестеров. Из писем. Л., «Искусство», 1968, с. 118).

77. О жизни отца на Кавказе Н.А. Киселев Написал статью «А.А. Киселев в Туапсе», которую с произвольными сокращениями и ошибками опубликовал Г. Адамянц в издающейся в Туапсе газете «Ленинский путь», 1971, 4 декабря.

78. Савицкий Константин Аполлонович (1844—1905) — жанрист, с 1872 г. — экспонент, с 1878 г. — член ТПХВ.

Небольшие отрывки из писем А.А. Киселева К.А. Савицкому были опубликованы в книге Е.Г. Левенфиш. Константин Аполлонович Савицкий. 1844—1905. Л.—М., «Искусств?», 1959. Позднее, в 1970 г., выдержки из писем были перепечатаны в книге: Г.Ю. Стернин. Художественная жизнь России на рубеже XIX—XX веков. М., «Искусство»; в 1971 г. — в сборнике: Валентин Серов в воспоминаниях, дневниках и переписке современников. Редакторы-составители И.С. Зильберштейн и В.А. Самков. Л., «Художник РСФСР», 1971.

79. Левитан Исаак Ильич (1860—1900) — пейзажист, с 1884 г. — экспонент, с 1891 г. — член ТПХВ.

Серов Валентин Александрович (1865—1911) — один из крупнейших художников конца XIX — начала XX века, портретист, работал также в других жанрах, с 1891 г. — экспонент, с 1894 по 1900 г. — член ТПХВ.

80. Дягилев и Ко, то есть Сергей Павлович Дягилев (1872—1929), писатели и художники, объединившиеся вокруг созданного при его активнейшем участии журнала «Мир искусства». В журнале и в организации при нем выставок видную роль играл А.Н. Бенуа. На выставках «Мир искусства» экспонировались картины многих талантливых художников, в том числе упомянутых в письме Киселева В.А. Серова, И.И. Левитана и Ф.А. Малявина (1869—1940), живописца начала XX века, прославившегося изображениями русских крестьянок.

 
 
Дубки
И. И. Шишкин Дубки
Портрет художника И.И. Левитана
В. А. Серов Портрет художника И.И. Левитана, 1893
Кабак
А. П. Рябушкин Кабак, 1890
Портрет Н.А. Ярошенко
М. В. Нестеров Портрет Н.А. Ярошенко, 1897
Автопортрет
С. В. Малютин Автопортрет, 1918
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок»