Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Касаткин Н.А.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

Источники

В упомянутом выше докладе Академии художеств 1950 года, посвящённом наследию Репина, академик Машковцев высказал общие сожаления о, так сказать, «недоизученности» и «недоизданности» великого художника.

Что касается недоизученности...

Да, была «медь звенящая» отеческих статей Стасова, но — без аналитических итогов.

Было внимательное «заочное интервью» Сергея Эрнста (1926 г.), но оно — всего лишь разрозненное, хотя и драгоценное собрание биографических сведений.

Было и остаётся родоначальным и для всех последующих искусствоведов «слово о Репине» И.Э. Грабаря: (двухтомник «И.Е. Репин», самая полная монография о художнике, — огромный, удостоенный Сталинской премии труд). Увы, к сожалению, и многие конкретные суждения, и общая оценка творчества Репина, и, главное, — нравственная и социальная оптика Грабаря — не просто искажают, но уничтожают «оригинал» — личность Репина.

Кстати, вот что ещё говорил профессор Машковцев, и это очень важно для «репиноведения»: «...Исследовательская работа установила, что в отношении датировок и места написания отдельных произведений Репина труд Грабаря имеет ряд ошибок, но эти ошибки несравненно менее значительны (В.К.), чем... утверждения, следствием которых явилась недостаточно высокая оценка творений Репина...»1. Однако об этом речь впереди. Беда ещё и в том, что такое капитальное — самодержавное — сочинение, но не имеющее в себе главного — любви к своему герою (зато в избытке — научный абсолютизм), с первого его издания, в 1933 году, краеугольным камнем кладётся и кладётся в основание всех последующих работ о Репине.

Есть в репиноведении ещё один «камень преткновения». Не такой монументальный, как И.Э. Грабарь, но тоже в общественном мнении весьма весомый. Это К.И. Чуковский.

Не знаю, к счастью или к несчастью Чуковский оказался соседом Репина по даче в Куоккале. Многоспособный молодой человек, современно и своеобразно мыслящий, готовый помогать, позировать, рассказывать и внимательно слушать, он незаметно и очевидно стал «добрым другом» для знаменитого отшельника Пенат. Но не очевидно Чуковский оказался тектонически опасен для исторической оценки Репина. В отличие от Грабаря он верно соизмерял масштабы своего и репинского дара и к тому же был наделён редким в те сложностилистические и символические времена талантом — писать просто, даже слишком просто; на всех его сочинениях можно смело ставить пометку: «для младшего и среднего возраста». Таким лёгким беллетризованным языком он писал об Уолте Уитмене, о Некрасове, о Чехове и многих, многих других.

Такой же, прекрасно адаптированной к постреволюционному массовому детскому сознанию получилась и вышедшая в 1937 году (спустя семь лет после смерти Репина) книга репинских, но по стилю всё-таки Чуковских воспоминаний «Далёкое близкое», которую сам-то художник хотел назвать просто: «Автография».

Пережив много издательских несчастий: потеря рукописи, всех корректур, сотен бесценных репинских иллюстраций; и к тому же трагическое «отделение» Репина от России: в 1917 году он и его Пенаты оказались в Финляндии, воспоминания Репина исчезли из времени. Исчезли на 20 лет, до 1937 года, когда в СССР отыскались, по словам Чуковского, «каким-то чудом сохранившиеся» (интересно, каким?) подлинные рукописи Репина. «По ним, — пишет Чуковский в предваряющей издание 1937 года коротенькой детективной истории под названием «Судьба этой книги», — а также по одному из первоначальных макетов, отыскавшихся (тоже чудом? — В.К.) в Москве, я сделал попытку воссоздать эту книгу и вновь проредактировать её на основании указаний Репина»2 (! — В.К.).

Вот тут остановимся. Репин, если судить по воспоминаниям его современников, близких, друзей и по его собственным, — никогда и никому не давал указаний. «Я уважаю благородные убеждения других и ни к кому не предъявляю своих корректур»3, — говорил он. Точно так же он уважал и чужой труд, особенно в неизвестных ему профессиях. Даже будучи недовольным и несогласным, он хвалил и благодарил, порой чрезмерно. (Мог, правда, страшно вспылить, и, скоро остыв, долго мучиться нанесённой ближнему обидой, и каяться, подписывая очередную покаянную записку к обиженному: «От неисправимого скифа степей Украины Ильи Репина»).

В «Записках отдела рукописей РГБ», вып. 34 (изд-во «Книга», 1973 г.), в комментарии к архивной описи, читаем: «В отделе рукописей РГБ хранится черновой автограф книги Репина «Далёкое близкое» (неполный экз. со значительными разночтениями (! — В.К.) против опубликованного)».

Увы, художник при жизни успел увидеть только малый фрагмент своей будущей книги: отдельно изданных «Бурлаков». Он, как всегда, чрезмерно бурно благодарил за эту книжечку её издателя Чуковского. Кланялся, кланялся, кланялся... Но из писем художника друзьям, из дневниковых записей самого Чуковского можно понять, что книга получилась не такой, какой хотел её видеть автор. И старая орфография, вопреки яростным протестам Репина, была заменена на неприемлемую для него новую (как, кстати, неприемлемую и для Нобелевского лауреата И.А. Бунина, до конца дней писавшего с «ятями» и «ерами»), да и многое что ещё... Но Чуковскому Репин деликатно, со смущённой и ласковой улыбкой (она много раз и многими описана) замечал: «Вся книга, какая она есть, вся Вами взмурована...»4.

Очень прошу Вас, читатель, и не раз ещё буду просить: после «Далёкого близкого» сразу же прочтите письма самого Репина, они написаны точно другим человеком — страстным, умным, широко образованным. В 70-х годах Стасов писал Л. Толстому: «Репин всех умнее и образованнее всех наших художников»5. Настоящий Репин в его письмах!

Да, книга «Далёкое близкое» вышла, когда Репина уже не было в живых, но будь он жив, всё равно искренне и горячо её бы одобрил. Он высоко ценил любой труд, любую помощь, потому что сам был тружеником и все упрёки на свой счёт смиренно принимал как справедливые и заслуженные.

«Далёкое близкое» переиздаётся по сей день. Её общий тираж — сотни тысяч экземпляров. В ней много сохранилось «наблюдённого» о Репине — подробностей быта, знаков времени, живых историй и разговоров... Но, как мы знаем, Репин «корректур не держал».

Повторим, не повезло Репину с биографами. Не повезло в самом главном. И в труде Грабаря, и в книгах Чуковского о Репине нет Репина подлинного. Полюбленного. Полюбленного евангельски — «как самого себя».

Это странно сказать, но Чуковский Репина не любил. Он и себя почти всю первую половину жизни, обыкновенно для всех самую лучшую, мучительно не любил и презирал. Его тайная нелюбовь к людям, и миру, и к самому себе, — не наша история, быть может, скорее, проблема психоанализа. «И образ мыслей его таков, — писал о молодом ещё Чуковском В. Розанов: — Я всегда был: 1) бедняк; 2) либерал; 3) люблю словесность, и потому — 4) мне место около могил Белинского, Чернышевского, и около кресла Михайловского». (Ну, а в нашей истории — рядом с жизнью Репина)...

«Он как будто не русский, — замечает Розанов, — оттого что отдаёт первенство не «нравственной стихии» и «сердцу» в человеке, но спрашивает только таланта»6.

И, добавим, этому таланту завидует! Незаконнорождённость, причём в самой низкой «касте» общества (что в те времена было социальным приговором), да к тому же терзавший его всю жизнь национальный «акцент» рождения («знаком Сиона» называют его биографы Чуковского) — надломили, изуродовали его характер и, по большому счёту, его творческую судьбу.

В одних свидетельствах о его рождении указано отчество «Васильевич» (по крёстному отцу), в других — «Степанович», «Емельянович», «Мануилович», «Эммануилович». Отцом же его был Эммануил Соломонович Левенсон, сын врача, почётного гражданина Одессы.

Отчаянно способный одесский журналист — один из тьмы их, готовых писать на любые темы, — промучившись самый ранимый период своей жизни «байстрюком» (бастардом) без отчества, он предпринимает решительную попытку переменить участь. Как показало время, — удачную. Он выдумал себе псевдоним. Беспроигрышный! Разделив фамилию матери пополам, Коля Корнейчуков отныне и навсегда становится Корнеем Чуковским. Русское, сказочное, лесовиковое имя и счастливо приложенное к нему родное из родных отчество «Иванович» (вот где и как сгодился-таки наш «Иван, родства не помнящий) сделали его наконец «русским» без сомнений и вопросов, хотя слегка театральным, петрушечным. Внешность и внешний характер Чуковского этому образу соответствовали... как будто... (После революции Чуковский узаконил свой псевдоним, и все его потомки унаследовали его).

Перебравшись из Одессы в Петербург, Чуковский начинает жить заново, сочиняя свою вторую жизнь как «чуккоколу» (и ведь слово это, так подходящее к его новому образу, придумал Илья Ефимович Репин).

Журналистика в нахрапистой и не рефлексирующей по нравственным пустякам Одессе уже отточила его перо. Ну а для пущего самоутверждения он принялся за написание книг о «великих», что, по убеждению автора, ставило его как бы вровень с ними. И ещё: он хотел и мог — как мог! — услужать великим, в просторечии — «помогать». Молодой (25 лет при первом их знакомстве) Чуковский много помогал Репину. Но, — что уж тут поделаешь!? — каждое новое поручение, просьба и даже добровольный импульс «помочь» перерождались в нём в желание переделать, исправить, изменить всё «под себя». Эти постоянные (хотя, заметим, напрасные) попытки порождали в итоге трагическую и парадоксальную двойственность отношения Чуковского к Репину: с одной стороны, мучительная и скрываемая даже от самого себя нелюбовь (Репин оказался Чуковскому слишком непреодолимо «не по душе»), но, с другой, — точная головная оценка его громадного таланта.

«Отрицать Репина, значит, отрицать Россию», — справедливо написал он, полемизируя с Бенуа по поводу «неизящества» Репина. Но это «не по душе» часто прорывается: то в какой-нибудь его газетной статейке, где утверждается, что Репин любит писать в людях звериное, животное начало, то в «возмущённом» удовольствии, с которым Чуковский цитирует в письме к Репину письмо Победоносцева к Александру III об «Иване Грозном»: «...И прежние-то картины были противны, а эта просто отвратительна...» — а дальше просто прямое Репина оскорбление: есть-де на выставке и портрет самого художника, и черты лица его объясняют, что вынуждает его выбирать и рассказывать такие моменты...7 Удивительно, но в ответном письме Чуковскому Репин смиренно замечает: «Строки Победоносцева и выписывать не стоило».

Иной раз это «не по душе» — вдруг выстреливало разными неоправданными колкостями (безобидными ли?). Ну, а Репин в ответ, как всегда, великодушен и любезен: «Вы усыпаны колкостями (шипами), как очаровательная роза»8.

С журналистской наглостью Чуковский (в заочном дуэте со Стасовым) представлял Репина «граду и миру» мальчишкой-маляром, прибежавшим в Петербург из Пятисобачьего переулка, депутатом, избранником, представителем всех Пятисобачьих переулков России. Этот переулок из чеховского рассказа «Брак по расчёту» казался ему совершенным обывательским анклавом и долгое время являлся как бы местом духовной ссылки героев его собственных литературоведческих работ. А может быть, и самой законспирированной из собственных духовных ссылок... Возвратясь однажды из прекрасного и живописного зарубежья, он будет писать об удивительной синеве Средиземного моря, о сказочных странах побережья, о закатах, рассветах, радугах и звездопадах — невероятных! Но...

Но вот что поразительно: через несколько лет в статье о Бенуа и Репине он признается: «Я помню, когда был на Средиземном море, всё чувствовал ложь, мне казалось, что и море фальшивит, и небо фальшивит, и впервые постиг, что правда — только в линиях и красках моего Пятисобачьего переулка»9.

Таким образом, защищая творческий метод Репина от критики Бенуа и тем самым «отдавая» свой Пятисобачий (а по сути — глубинную, захолустную Россию) в эстетическую вотчину Репина, Чуковский безопасно приоткрывал дверцу своего самозаточения, дверцу в своё, доставшееся от русской матери, — да, захолустное, да, обывательское, но беззаботное, но — всенациональное (наднациональное!), незабываемое детское Отечество.

Нет, конечно, во множественных «жизнеописаниях» Репина Чуковский удерживался от неосторожных личных «нелюбовных» оценок. Лишь дневники, да и то лишь после смерти Репина, были ему отдушиной. Только несколько из множества свидетельств:

1926 год, 14 марта: «Очень долго писал сегодня о Репине. Вышло фальшиво, придётся отказаться»10.

17 марта: «Сегодня в Русском музее моя лекция о Репине, — и я отдал бы полжизни для того, чтобы она не состоялась. Не знаю, почему, — мне так враждебна теперь эта тема. Берусь за неё с каким-то внутренним отвращением. Мысль об этой лекции испортила мне эти 2 недели и помешала мне писать мою работу о детях»11.

24/XII 1934: «Третьего дня выступал в Клубе мастеров искусства вместе с Грабарём. Читал о Репине. У меня вышел доклад очень бойкий, но поверхностный. У Грабаря нудный и мёртвый»12.

(Вся суть отношения обоих — Чуковского и Грабаря — к художнику в этих четырёх точных словах).

В. Каверин в своём предисловии к «Дневнику», к этой очень искренней и, кажется, очень мучительной для автора книге предупреждает: «Он (читатель — В.К.) увидит Репина, в котором великий художник соединялся с суетливым, мелкочестолюбивым и, в сущности, незначительным человеком»13.

Но нет, не соединился «великий» с «незначительным». Вышло, как это часто бывает, лишь саморазоблачительно.

А ведь по насмешке литературной судьбы Чуковский обязан был говорить и писать о Репине до конца своих дней! Но Господь милосерд. Матёрому, циничному, ощетинившемуся на весь мир журналисту, «любящему словесность», на перевале жизни было позволено спасительно и талантливо «впасть в детство». Та самая неизжитая детская обида Чуковского на всё и вся, не давшая его душе и таланту расти, в середине его жизни (уже в новой стране — без классов и сословных предрассудков) поистине чудесным образом трансформировалась в утешительный дар — «Чуковские стихи», так завораживающие детей лепетания-бормотания. Воистину сбылось: кто был никем — стал всем, пусть только и для детей. И, быть может, за то, что именно для детей, ему и прощено многое было. А всё, что он писал до детского, в итоге оказалось, как бы не в счёт.

Вот и ещё один странный парадокс. Книги Грабаря и Чуковского о Репине по многим — и научным, и фактическим параметрам — очень хорошие. Но! Их авторы и вовсе не по неведению искажают, нет — убивают! — главную истину о Репине. Они оба представляют его безбожником, более того — воинствующим атеистом, тогда как Репин был абсолютно Божьим человеком. И потому в самом высшем качестве и итоге их книги о нём — суть листы мёртвые.

И как жаль, что даже великолепный, мощный двухтомник репинского «Художественного наследства» (Изд. АН и Института истории искусств, 1949 г.), объединивший под своей обложкой блестящую плеяду научных и творческих «голосов», сделанный почти со средневековым учёным тщанием, со вниманием к самым малым мелочам, с огромным уважением к труду гения, не смог — ни в одной строке! — выйти из-под власти организующей и направляющей атеистической концепции И.Э. Грабаря, заявленной во вступительной статье к этой зачитанной искусствоведами до дыр книге.

Вот, например, как великий художник представлен читателю Грабарем: «Автор картин с глубоким идейным содержанием, что составляло основную черту его творчества»; «подлинный отец идейного реализма»; «сама ненависть Репина ко всем видам гнёта и эксплуатации не вызывает ли в памяти непрерывные крестьянские восстания, революционный протест рабочих и интеллигенции?»

Но, простите, мы о чём ведём речь? О русской живописи?.. Мы художника представляем или Емельяна Пугачёва?

Или ещё несколько характеристик (их, подобных, не счесть) лучших из лучших! — репинских картин:

«Бурлаки» — «правда скорби об обездоленных, проклятия поработителям»;

«Крестный ход» — «всего лишь канва для создания потрясающей картины русской глуши при царизме»;

О «Заседании Государственного Совета» — «...ничтожная фигурка царя, одиноко стоящего среди раззолоченной дворцовой пустыни, производит явно комическое впечатление».

«Иван Грозный» — «не тема для Репина, и с ней он вовсе не справился как с темой исторической...»

«Запорожцы» — «...но всё же и в ней он не дал исторической картины»;

«Не ждали» — «дряблость и неуверенность формы».

И, наконец, выделенные Грабарём три черты репинской натуры, исчерпывающе, по его мнению, художника характеризующие:

— отсутствие воображения;

— страсть к задачам экспрессии (и! «дальнозоркое» или уничижительное суждение?):

— тяготение к передаче сложных человеческих деяний, движений и помыслов, главным образом, со стороны их физиологической видимости...14.

Эта вступительная статья, эти цитаты, да и все иные работы Грабаря, посвящённые Репину, свидетельствуют всего лишь о глубокой укоренённости автора в идеологической системе координат своей эпохи, что вряд ли имеет смысл обсуждать и осуждать. Это во-первых. Но есть ещё «во-вторых»: какая-то неожиданная, и неоправданная всегдашняя высоковыйность Грабаря по отношению к Репину, какое-то монархическое чувство собственного превосходства.

Откуда оно? Грабарь ведь сам неплохой, а в натюрморте и пейзаже даже и чудесный художник... Он знал это про себя. И, быть может, именно то, что он был очень успешный художник (притом гораздо более «современный», чем Репин, — как он, вероятно, думал), и сбило его исследовательскую оптику? Он пристально и пристрастно смотрел на Репина, но цельного Репина в высокомерной дальнозоркости своей не видел: образ дробился, распадался на «влияния», «ошибки», «колебания», «противоречия», множество «манер» и т. д., и т. п. — словом, не давался! Хотя неизбывно и необъяснимо притягивал, завораживал, — не отпускал...

Вот многоговорящий об этом труде и его авторе отрывок из письма М. Нестерова А. Турыгину от 7 октября 1932 года: «Грабарь читал ещё кое-что из своих писаний о Репине. Сделано неплохо потому, что главное и основное взято из писем или слов самого Репина или его современников, людей в истории русского искусства ценных, примечательных». И далее: «Грабарь же всегда имел «нюх» к тому, что надо на сегодняшний день».

По богатству фактического материала, по широте охвата творчества художника, по редкой в искусствоведении простоте изложения — это по сей день непревзойдённая книга о Репине. Грабарь мог ею гордиться: он, казалось, поймал, описал и разобрал по косточкам своего великого собрата.

Но, повторим, труд Грабаря при всех своих несомненных достоинствах остаётся мёртвой книгой. В ней Репин, что царственный покойник, набальзамированный категорически непререкаемыми суждениями, научным атеизмом и вульгарной социологией, — сохраняется в авторитарной неприкасаемости для нас и для будущих поколений исследователей. А вот настоящий Репин — «великий русский художник», именно в ипостаси русского художника остаётся нам почти незнаком. И слишком многие оценки Грабаря (и его повторителей), ставшие уже почти за столетие необсуждаемыми, просто вопиют сегодня о пересмотре.

И стоит наконец посмотреть на творчество Репина, как на творчество теоцентричное. И на особый небывалый доселе в живописи свет в его картинах, как на божественный свет, — который должно измерять прежде всего нравственными — и только как следствие — физическими величинами «светимости».

Хочется, чтобы Репин стал ближе. Своим, родным, народным... Ведь особая, кастовая, аристократическая стилистика искусствоведения, где стиль иной раз кажется смыслом, без сомнения вызывает восхищение, но иной раз и недоумение. Впрочем, это изысканное «плетение словес» не сегодня началось... В 1926 году, готовясь к встрече с Репиным, знаменитый физиолог Иван Петрович Павлов прочитал книгу о нём, изданную Русским музеем. И жаловался потом П.И. Нерадовскому: «Терминология статей об искусстве мне не всегда понятна (ему, академику! — В.К.). Многое я читал по три раза, чтобы понять. Но понял всё»15.

Порадуемся за И.П. Павлова и постараемся держаться простых суждений.

Примечания

1. И.Е. Репин. Сборник докладов и материалов. — М., 1952. — С. 7.

2. И.Е. Репин. Далёкое близкое. — М.; Л., 1937. — С. 11.

3. Цит. по: Г. Прибульская. Репин в Петербурге. — Л., 1974. — С. 254.

4. К. Чуковский. Илья Репин. — М., 1983. — С. 127.

5. Лев Толстой и В.В. Стасов. Переписка. — Л., 1923. — С. 34.

6. В. Розанов. Избранное. — München, 1970. — С. 340—343.

7. Победоносцев и его корреспонденты. Письма и записки. В 2 т. — М., 1923. — Т. 1. — Полутом 2-й. — С. 498—499.

8. Илья Репин — Корней Чуковский. Переписка 1906—1929. — М., 2006. — С. 114.

9. Там же. С. 195—196.

10. Там же. С. 303.

11. К. Чуковский. Дневник. В 3 т. — М., 1994. — Т. 1 (1901—1929).

12. Там же. Т. 2 (1930—1969).

13. Там же. Т. 1. С. 9.

14. И.Э. Грабарь. Репин. В 2 т. — М., 1937. — Т. 2. — С. 78.

15. Цит. по: К. Чуковский. Дневник. В 3 т. — М., 1994. — Т. 2 (1930—1969).

 
 
Бурлаки на Волге
И. Е. Репин Бурлаки на Волге, 1873
Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года
И. Е. Репин Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года, в день столетнего юбилея, 1903
Портрет поэта Афанасия Афанасьевича Фета
И. Е. Репин Портрет поэта Афанасия Афанасьевича Фета, 1882
Портрет В.В. Стасова - русского музыкального критика и историка искусства
И. Е. Репин Портрет В.В. Стасова - русского музыкального критика и историка искусства, 1883
А.С. Пушкин на акте в Лицее 8 января 1815 года
И. Е. Репин А.С. Пушкин на акте в Лицее 8 января 1815 года, 1911
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок»